Санитарная рубка — страница 11 из 70

ма местных новостей, и Анна поняла, что уже поздний вечер.

— Присаживайся. Что будешь пить?

— Водку! — неожиданно для самой себя выпалила Анна. И ухватилась за эту внезапно явившуюся догадку, как за хрупкую веточку.

— Сюрприз, — неподдельно удивился мужчина. — А глядя на тебя и не подумаешь — обычная конторская, пардон, архивная мышка. Хорошо, есть у нас и водка.

Откупорил бутылку, налил водки в пузатую рюмку и подвинул тарелку с красной рыбой, неслышно положил, как вышколенный официант, вилку и нож.

— Извольте откушать.

Прохладная водка огненным комком прокатилась по горлу, дыхание перехватило, и Анна закашлялась до слез. Мужчина с любопытством, изучающе смотрел на нее.

— Еще, — едва прокашлявшись, попросила Анна и пристукнула донышком пустой рюмки о стол.

— Ты что, алкоголичка?

— Нет, просто люблю выпить. — Мысль работала ясно и быстро — оттянуть время, только бы не переиграть под холодным, стерегущим взглядом, который пронизывал ее, казалось, насквозь.

Вторую рюмку она еле-еле выцедила. Дурнота ударила в голову, и стол поплыл перед глазами. Только бы сохранить ясность, только бы не сорваться… Третью налила уже сама, торопливо, расплескивая водку, и сразу же выпила — боялась, что рюмку у нее отберут.

— Нет, так дело не пойдет. — Мужчина отставил в сторону бутылку, отодвинул пустую рюмку. — Лучше рыбки пожуй…

— Не хочу, — капризно сказала Анна и отодвинула тарелку. — Я так давно не пила… А еще можно? Жалко, что нельзя, жалко… Может… Может, может, может быть…

Она хихикнула, дотронувшись пальцем до разбитой губы, и сползла со стула на пол. Не переставай хихикать, свернулась калачиком и сунула ладонь под голову. Теперь, пожалуй, и притворяться сильно не надо — водку она пила в последний раз в далеком студенчестве, да и то лишь чуть-чуть, и теперь дурная волна так раскачивала, что Анна не смогла бы устоять на ногах. Поэтому лучше лежать и хихикать.

Сильные руки встряхнули за плечи, но Анна даже глаза не открыла.

— Вот черт! Давай сюда! Неужели так поддает?

Кто-то еще вошел в зал, прозвучал другой голос:

— Саныч, может, картину гонит? Водит нас за нос!

— Я ее вообще тогда без носа оставлю. И без ушей. Ладно, тащи на место, отложим до завтра.

Жесткие, как из дерева, руки легко оторвали Анну от пола и унесли в комнату, на ковровую дорожку. Затянулся на запястье тугой узел, и зацокали по линолеуму собачьи когти. На этот раз собака легла у порога, закрыв снизу весь дверной проем. Скрестила широкие лапы, положила на них морду и стала пристально смотреть карими светящимися глазами на Анну, будто изучала ее или старалась запомнить.

Водка брала свое. Покачивался пол, раскрытая дверь вместе со стеной уплывала в сторону, и сильно подташнивало. Анна подтягивала к животу колени, старалась глубоко дышать, чтобы не так сильно душил перегарный запах, пыталась задремать, но всякий раз вскидывалась и снова видела перед собой неподвижные глаза собаки.

Вспоминался ярко отпечатавшийся в памяти недавний сон. Снег, Алексей, идущий по этому снегу босым, леденящий холод и следы, налитые кровью… Снег… А ведь тогда тоже шел снег, он падал и падал, не прерываясь, накрывал своей белизной грязный, неприбранный город, словно истово желал упрятать все его изъяны. Густо валил, плотной стеной, не оставляя в белой мешанине даже малого просвета. Анна, возвращаясь с работы, не торопилась, как обычно, быстрее добежать до трамвайной остановки. Медленно брела по парку, пустому и тихому в этот вечерний час, как будто купалась в снегопаде, который чудно блестел и переливался в свете фонарей. Под фонарем, на лавочке, она и разглядела… Сначала — сгорбленную фигуру, на которой уже лежал маленький сугробик. Подошла, дотронулась до плеча, спросила:

— Вам плохо?

В ответ фигура пошевелилась, с нее посыпался снег, голова приподнялась, и Анна сразу узнала — Алексей Богатырев, Господи, да как же так?! Неужели..

Красивый, статный, он, казалось, парил над сценой актового зала пединститута, именно парил, а не стоял на ней, завораживая зал чуть хрипловатым, но удивительно проникновенным голосом:


Белым-бело сегодня в эСО[3],

Снег подвенечный падает, кочует.

И тут же рядом лошади ночуют,

Как девушки, пока не рассвело.


Вся эта жизнь зовется боже мой,

И не хочу я больше быть красивым,

Я только буду вас любить, пока живой,

Со всею силой.


По леву руку — левый, нежный снег,

По праву — темно-синий, деревенский,

Посередине — торопливый тусклый свет — я

Ревнивый, задыхающийся, женский.


То сладкая, то горькая любовь,

То глупая, то со звездой, с губами,

С хорошими старинными словами —

То сладкая, то горькая любовь[4].


И она, восемнадцатилетняя, сидевшая в самом первом ряду, замирала от восторга, поражённая необычным сочетанием слов, которые звучали точно так же, как звучит музыка, мгновенно запоминались и оставались в памяти на долгое время вперед. Она помнила эти стихи до последнего слова, всегда помнила, вплоть до этой минуты снежного вечера. Придвинулась ближе, наклонилась и еще раз спросила:

— Вам плохо, Алексей Ильич?

Не отвечая, он опустил руку, пошарил под скамейкой, в снегу, и вытащил бутылку, приподнял ее, направив на свет фонаря, увидел, что бутылка пустая, и засунул на прежнее место. Устало вздохнул, будто проделал тяжелую работу, хрипло ответил:

— Как вы говорите? Вам плохо? Нет, девушка, мне не плохо, мне — погано! Откуда меня знаете?

— Да как же, Алексей Ильич! Я еще со второго курса как увидела у нас в пединституте, так и запомнила. И книги все ваши у меня есть, и стихи помню…

Алексей мотнул головой, словно пытался отогнать надоедливых комаров, стряхнул снег с шапки и хрипло, отрывисто рассмеялся:

— О чем вы, голубушка?! Какие стихи?! При нынешней жизни стихи нужны только сумасшедшим, а вы, похоже, человек здравый… Выкиньте эту блажь из головы — чужие слова запоминать, и живите разумно. Разумом руководствуйтесь, а не чувствами. Чувства нынче, как и стихи, товар неликвидный. Ступайте своей дорогой, голубушка, не обращайте внимания на выпившего мужика… Если о каждом пьяном тревожиться, жить будет некогда… Ступайте, голубушка, ступайте…

— Но также нельзя, нельзя, Алексей Ильич! У вас горе случилось? Если горе, его надо пережить! Вы не имеете права, слышите, не имеете права вот так… Вот так, на скамейке!

Алексей снова мотнул головой, стряхивая с шапки остатки снега, вытер лицо ладонью и спросил:

— Вас как зовут, девушка?

— Анна.

— Анна, Аня, Анечка, а еще лучше — Нюра… Прекрасное имя. Так вот, Анна, не трогайте меня, идите домой и забудьте нетрезвого субъекта, которого вы случайно увидели в парке.

— Да не смогу я вас забыть, не смогу! Как вы не понимаете?! И бросить здесь не могу! Я ваши стихи…

— Дались тебе эти стихи! Плюнуть и растереть! Пыль! Ничто! Городской мусор! Ну, что ты машешь руками, как мельница… Стихи… Идешь сейчас прямо по аллее, а там, дальше, метро, сама, наверное, знаешь… Спускаешься в эту преисподнюю и увидишь на пятой ступеньке, если сверху, сидит бабушка, добрая, нищая бабушка. Дай ей милостыню. Я не смог, ну, ты поймешь… Вот, держи…

Он сунул ей в ладонь смятую пятитысячную бумажку, легонько оттолкнул от себя, сгорбился и глухо выговорил:

— Если помочь желаешь, иди и отдай, иди… А сюда больше не возвращайся.

И она подчинилась, но лишь наполовину — пошла по аллее, направляясь к метро, однако твердо уже знала, что обязательно вернется сюда, к скамейке под фонарем.

Вход в метро, увенчанный сверху мутной и едва различимой в снегопаде буквой «М», всасывал под землю, словцо гигантским ртом, торопливо бегущих, людей, они проскакивали сквозь стеклянные двери, стряхивали снег с одежды и тащили на ногах серую снежную жижу, которая расплывалась на, каменных ступенях большими лужами. Сотни ног шлепали и шлепали по этой серой жиже, растаскивая мокреть по эскалаторам и дальше, в вагоны.

Нищая бабушка сидела, прижимаясь плечом к мраморной стене, на пятой ступеньке, сидела на картонке и смотрела, не поднимая глаз на проходящих, на свои руки — широкие, морщинистые и донельзя изработанные. Руки, видно, болели, и бабушка шевелила пальцами, словно пыталась что-то найти. Рядом с ней, у ног, лежала забрызганная холодными каплями книжка Алексея Богатырева «Светлынь», а на книжке — маленькая иконка, отпечатанная на бумаге, на которой Богородица была изображена без младенца, со стрелами, вонзенными ей в грудь. В пластмассовой коробочке, также забрызганной мутными каплями, сиротливо виднелась скудная мелочь. Анна опустила в коробочку пятитысячную бумажку, и бабушка подняла взгляд. Выцветшие, когда-то голубые глаза смотрели с невысказанной болью.

— Спаси, Бог, дочка…

Бабушка еще что-то хотела сказать, но Анна, не дослушав, уже бежала к выходу, натыкаясь на встречных, бежала, боясь опоздать, в парк, к скамейке под фонарем…

…Негромкий, но пугающий своим холодным спокойствием голос донесся из коридора:

— Ладно, пусть еще полежит. Дурочку, похоже, включила — водку она любит… Я ей такую похмелку устрою — маму родную позабудет.

«Господи, помоги!» — И Анна сжалась в комок, крепко зажмурив глаза.

15

Высокий серый забор, составленный из бетонных плит, тянулся километра на три, скрывая за своей толщиной большущий машиностроительный завод, нынче умерший. Вдоль забора настелен был узкий деревянный, тротуар, от давности полусгнивший и шаткий, по атому тротуару опасливо, как по наледи, шли редкие прохожие, добираясь с автобусной и трамвайной остановки до своих двухэтажных домов, построенных еще после войны пленными немцами. Дома за долгие годы обшарпались, обветшали, поблекли до серо-унылого цвета и только свежая, еще не запыленная зелень самосевом вымахнувших и разросшихся кленов скрашивала эту картину городской окраины, именуемой 3-м Индустриальным переулком. Второй дом в этом переулке Богатырев отыскал без труда, вошел в подъезд, поднялся на второй этаж и нажал кнопку звонка. Но в пятой квартире никто на звонок не отозвался. Подождал, позвонил еще раз, прислушался. За дверью не прозвучало даже малого шороха.