— Отпусти, — негромко приказал Богатырев и только тут разглядел, что камуфляжные штаны у румына спущены и выглядывают из-под них синие трусы в полоску. Удобно расположился, с удобствами. А убежать не успел. Огромные темные глаза девушки, до краев налитые ужасом, устремлены были на Богатырева, и ему казалось, что он снова слышит задушенный вскрик. Передернул затвор, и руки румына разжались. Девушка вскочила, кинулась, минуя Богатырева, к двери, а тот, глядя прямо в лицо насильнику, нажал на спусковой крючок. Короткая очередь вошла точно в синие трусы с белыми полосками, и трусы мгновенно перекрасились в темный цвет. Богатырев захлопнул за собой дверь, отсекая надсадный предсмертный визг, и подошел к девушке, которая стояла, вжимаясь в стену, скрестив на голой груди руки, и глаза ее по-прежнему были наполнены ужасом.
Влетел Юрка, за ним еще несколько гвардейцев, но Богатырев остановил их, подняв руку:
— Спокойно. Юра, отведи ее, воды дай и кофточку какую-нибудь найди, одень. А вы чего встали? По местам!
В универмаге они продержались два дня, дождавшись, когда подошло подкрепление. Вместе с гвардейцами вышла и девушка Юля, которая, когда пришла в себя от пережитого, рассказала, беспрестанно всхлипывая, свою простую и страшную историю, совсем коротенькую:
— Мы с бабушкой вот здесь, рядом живем, в своем доме, — споткнулась и поправилась: — Жили… Они пьяные пришли, этот меня схватил, а бабушка ударила его, вазой ударила, на столе стояла, и тогда он в нее выстрелил, меня сюда притащили, а тут вы…
И снова всхлипывала, отворачиваясь, закрывая лицо руками. Богатырев отводил глаза, будто неизбывно был виноват перед девушкой Юлей, будто он лично не уберег от того, что случилось. И с чувством этой непонятной вины довел ее до дома, где в ограде под яблоней чернел свежевырытой землей могильный холмик — сердобольные соседи зарыли бабушку. Он не успокаивал Юлю, не утешал, да и не умел этого делать, сидел на крыльце, увитом виноградом, курил и был уверен в том, что в этот домик с небольшим садиком он еще обязательно вернется. Было такое предчувствие.
Оно оказалось верным.
К осени наступил мир, и Богатырев с облегчением, даже с радостью, сдал свой автомат, подсумок, оставив себе, на всякий случай, пистолет Макарова, и пошел прощаться с Иваницким, который готовился к отъезду в Россию.
— И чего ты здесь делать собрался? — спрашивал Иваницкий, до крайности удивленный решением капитана Богатырева. — Яблоки собирать?
— Пока не знаю, там видно будет.
Иваницкий потоптался на месте, сунув руки в карманы, видно было, что хотел еще сказать какие-то слова, но передумал. Молча обнял Богатырева и долго смотрел вслед, когда тот уходил.
— А давай зимой поедем! Я настоящей зимы никогда не видела, правда, что морозы в Сибири сорок градусов?
— Морозы — фигня, у нас медведи по улицам ходят и водку пьют. Купят в гастрономе по бутылке на брата, пробку зубами открутят и хлебают, сволочи, греются.
— Не ври, Николай, медведи зимой в берлогах спят.
— Которые в тайге живут, те в берлогах, а городские по улицам шастают и водку хлещут.
Юля смеялась, а Богатырев, войдя в раж, сочинял по ходу всякую лабуду и не мог остановиться. Ему нравилось, когда Юля смеялась, будто серебряный колокольчик звенел, и этот звон, легкий, летящий, наполнял душу тихим покоем и радостью. И ничего больше не хотелось и ничего больше не требовалось.
Только бы смех этот звенел да Юля была рядом.
А поездку в Сибирь приходилось откладывать на будущее. Сначала из-за денег, потому что жили скудно, а после из-за округлившегося животика Юли — не везти же ее, беременную, за тысячи километров.
По дешевке удалось Богатыреву купить старенький «москвич», он его перебрал, подшаманил, и тот бегал вполне исправно. Вот на этом «москвиче» и полюбили они с Юлей выбираться по воскресеньям из городка. Чаще всего отправлялись на Днестр, где выбирали укромное и безлюдное место. Богатырев закидывал удочки, случалось, что умудрялся наловить на уху, и тогда разводили костерок, подолгу сидели возле него и говорили обо всем, что хотелось.
— Ой, Николай, смотри, это же прострел, сон-трава! Откуда здесь? Смотри, красота какая! — Юля пошла к солнечному пригорку, в восторге разводя руки: — Да брось ты свою уху! Иди сюда, глянь! Нежность, нежность какая! Даже слов нет!
Богатырев, которому в это воскресенье особенно повезло — в ведерке бултыхались крупные окуни и щука, нехотя оторвался от костерка, шагнул вслед за Юлей, и навстречу ему рванул с грохотом огненный сполох. «Противопехотная!» — успел он еще подумать, а дальше — как отрубило. Тащил, словно обезумев, иссеченную осколками Юлю, кричал, срывая голос, чтобы она отозвалась, и одновременно, до ломоты в сердце, понимал, что не отзовется…
На родину, в Сибирь, он уехал один.
43
Трамвай под номером десять, именуемый в народе «десяткой», тащился почти через весь город, с правого на левый берег, одолевая мост через Обь, пересекая шумные улицы и две площади, забитые разнокалиберными автомашинами, как муравьями в большом муравейнике. Богатырев сидел, привалившись головой к прохладному после дождя стеклу и не слушал кондуктора, которая объявляла остановки, знал, что свою, конечную, не проедет.
До 3-го Индустриального переулка он добрался по скрипучему деревянному тротуару вдоль серого бетонного забора и скоро уже сидел на знакомой лавочке под старым кленом. Иного места в огромном городе для него не имелось. Опасался идти в квартиру Алексея, опасался стучаться к Татьяне — вдруг и там, и там его ждут? Лезть через форточку в комнату к Анне было бы глупо, теперь там никаких бумаг не лежало. А здесь, казалось, будет безопасней. Требовалось ему сейчас хоть какое-нибудь пристанище, чтобы выспаться, перевести дух и оглядеться.
Арлекино возник, как и в прошлый раз, внезапно. В той же самой мятой клетчатой рубахе, криво застегнутой, в старых плетенках и в трико, выдавленном на коленях. Только не пританцовывал, а стоял на месте, как вкопанный, и молчал.
— Ну, здорово, Арлекино. Узнаешь меня или позабыл уже?
Помню. — Он шагнул к лавочке и присел рядом. — По какому случаю в наших палестинах снова оказались? От ленинских прячетесь или как?
— Скажем так — или как… Ни от кого не прячусь, но крыша над головой нужна, отдохнуть мне надо, выспаться и поесть чего-нибудь. Пристроишь? Я заплачу.
— В наличии имеются только пельмени, а спать придется на полу. Устроит?
— Вполне. Я парень неприхотливый.
— Тогда пойдем…
Богатырев думал, что Арлекино опять поведет его через заросли кленов и через погреба, но тот прямиком направился к двухэтажному дому. Перед тем как открыть дверь в подъезд, спросил:
— С Анечкой-то встретились, нашли ее?
— Нашел, да она теперь к родственникам уехала, ну и ключ, соответственно, с собой взяла. Вот я и оказался на вольном воздухе.
— Ну-ну… — Арлекино потянул на себя дверь, пропуская Богатырева вперед, и непонятно было — верит он сказанному или нет. Впрочем, какая разница — верит или не верит, главное — крыша будет над головой.
«Чего-то молчаливый он сегодня, в прошлый раз такой говорливый был», — подумал Богатырев, входя следом за Арлекино в узкую, как щель, квартирку, в которой помещался только стол, несколько табуреток и древняя железная кровать с провислой панцирной сеткой. Здесь же, в комнате, у порога, стояла газовая плита с толстым, в палец, нагаром, а на сушилке, прибитой прямо к стене, виднелась разномастная посудешка. Рядом с плитой дребезжал старенький холодильник неизвестной марки, произведенный, наверное, лет тридцать назад. Еще имелось одно узкое окно, выходившее во двор.
— Кровать уступить не могу, сам на ней почиваю, а вот тут, рядом, места вполне хватит. Матрас здесь. — Богатырев поднял глаза следом за пальцем Арлекино и увидел в узком коридорчике полку, на которой, действительно, лежал свернутый матрас. Привстал на цыпочки, достал его, раскатил на полу и, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, вытянулся в полный рост и понял, что никаких пельменей он есть не будет. Спать, только спать…
Арлекино что-то еще говорил, о чем-то спрашивал, но Богатырев уже не отзывался, он даже слов разобрать не мог.
Пробудился, тяжело выбираясь из глубокого сна, от громких и нетрезвых голосов — женских. Они звучали, перебивая друг друга, почти беспрерывно, срывались на вскрики и показалось сначала, что этих голосов в узкой комнатке очень много. Но Богатырев, чуть-чуть приоткрыв глаза, увидел, что за столом сидят две девицы, а Арлекино, повернувшись к ним спиной, стоит у окна и молчит.
— Да не хочу я туда идти — страшно! У меня прямо кишки наизнанку выворачиваются! — Кричала одна из девиц, коротко, почти налысо подстриженная, в ярко-желтой кофтенке с глубоким вырезом, отчего казалась похожей на цыпушку.
— А на дороге работать не страшно?! — перебивала ее другая, растрепанная, совсем еще молоденькая, с растекшейся тушью под глазами, и взмахивала сразу обеими руками, будто собиралась взлететь. — Там совсем чернуха! Выкинут на обочину — и привет родне! Здесь остаемся! И не крути носом — не королева!
— Ага, королева. И царица еще. Ветошь мы, вот кто! Давай еще за Зинку выпьем, чтоб ей земля пухом… Да куда ты тянешься, клуша, не чокаются на поминках…
Девицы выпили и принялись закусывать пельменями, доставая их из большой железной чашки. Арлекино, не оборачиваясь, по-прежнему стоял у окна.
— Арлекино, — окликнула его молоденькая девица, — ты чего там припух? Садись за стол, выпей с нами. Бухла купили, хоть залейся, не жалко. Ты бы развеселил нас, а то совсем стремно.
— Точно! Давай, Арлекино, расскажи чего-нибудь, про красивую жизнь расскажи. Не про нашу, а чтоб красиво! Как в кино!
И вдруг они обе замолчали, притихли, будто израсходовали все слова, какие знали. Арлекино отшагнул от окна, повернулся к девицам, и голос его, когда заговорил, изменился. Не было в нем обычной торопливой скороговорки, и звучал он размеренно, так, что каждое слово слышалось отдельно и четко: