— Фёдор… парень был хороший, — сказал доктор. — Смеялся всегда. А теперь…
— Фёдор Прокофьич мне платок подарил, из своей махорки выменял, на базаре, — прошептала Евгения. И вдруг резко изменившись в лице, холодным тоном произнесла: — Жаль, что этого Кобрина при задержании не расстреляли!
Такая фраза, сказанная хрупкой щуплой девушкой, вызвала удивление и все повернули взоры на Женю.
— А что? — растерялась та. — Разве я не права? Сейчас его в тюрьму повезут, допрашивать будут, потом срок дадут. И будет себе сидеть… живой…
— За то, что он сделал, возможно и не посидит долго, — ответил Глушаков. Все вопросительные взгляды обратились к начмеду. Тот пояснил: — К Сверчку добавь еще тех двух солдат, которых он убил, да шпионаж — смертная казнь Кобрина ждет, по законам Российской империи. Расстреляют мерзавца.
Разъяснение судьбы шпиона не принесло ожидаемого облегчения, все продолжали молча взирать в окна, глядя, как сменяется зимний пейзаж.
Санитарный поезд шел неспешно, будто крался сквозь зиму, осторожно разрезая колесами замерзшее пространство. Вагоны глухо покачивались, скрипели деревянными стенами, точно вздыхали от усталости — как старый доктор, не спавший несколько суток. На стеклах — тонкий иней, узоры, как нервные линии на ладони, будто сама судьба прорисовала чьи-то пути.
Кашу есть не хотелось, говорить — тоже. Так все и сидели, скорбно смотря в окна.
За окнами — бесконечные поля, белые и безмолвные. Кое-где торчали сухие кустарники, укутанные снегом, да одинокие деревца — тонкие, кривые, словно дети, оставшиеся без родителей. Такие же сироты. Ветви их едва шевелились — ветер тронул их, заглянул и ушел дальше, в степь.
Темнело. Свет уходил медленно, будто не хотел покидать землю. Сначала посерело небо, потом синевой наполнились тени под кустами, под откосами, между рельс. Фонари в поезде зажглись, бросая дрожащие пятна на стены и лица врачей. Стало тихо. Только глухой стук колес — сердце дороги — и редкий кашель в тамбуре.
А поезд всё шел, шел — через зиму, через ночь, будто знал, что где-то впереди оставалось тепло, еда, руки любимого человека… и надежда.
Монотонность поезда навевала какие-то грустные философские мысли. Иван Палыч даже чутка задремал. Потерев глаза, тряхнул головой. Некогда было спать, смена еще не закончена. Надо идти…
И не успел встать.
Внезапно — вспышка, ослепляющая, жёлто-оранжевая. Потом — глухой, сотрясающий грохот.
— Что… — только и успел выдохнул Глушаков.
А потом всё вздрогнуло и начало разлетаться в разные стороны: столы, кровати, тумбы, обшивка, щепки…
Пронзительный лязг, звук рвущегося металла, грохот.
— Бомба! — крикнул Сидоренко, хватаясь за поручень. — Подорвали пути! Держись!
Иван Павлович схватился сам, схватил и Женю, что окончательно растерялась от шума.
Передний вагон будто подпрыгнул, сорвался с рельсов, уткнулся носом в землю, буравя ее, поднимая черные пласты, сдирая снег, словно кожу. Потом, немного затормозив, лег набок. Зазвенели стекла в окнах.
Внутри — хаос. Кто-то в соседнем вагоне закричал:
— Бомба! — и голос его утонул в какофонии.
Повезло, что кухня была только седьмой по счету в составе — вся мощь удара пришлась на впереди идущие вагоны.
«А там — операционный, перевязочный, изолятор, лазареты», — с ужасом подумал Иван Павлович, поднимаясь на ноги.
— В порядке? — спросил он у Жени.
Та лишь кивнула, испуганная до онемения. Ничего, скоро придет в себя.
Иван Павлович огляделся.
Столы, койки, миски с кашей — всё разлетелось, щепки и осколки стекла осыпались на пол. Повезло — вагон накренился, но устоял. Сквозь разбитые окна ворвался ледяной ветер, неся запах гари и дизельного топлива. Крики раненых, лязг металла и скрип дерева смешались в оглушительный гул.
— У вас… кровь, — дрожащим голосом произнесла Женя.
— Что?
— Иван Павлович, у вас кровь. На лбу.
Доктор прикоснулся к голове и только теперь ощутил как она сильно болит. Кровь и в самом деле была — видимо когда все случилось ударился обо что-то и рассек кожу.
— Ерунда, — отмахнулся Иван Павлович, доставая платок и вытирая лоб.
Глушаков, поднявшись с пола, стряхнул щепки с шинели и рявкнул:
— Все целы? Сидоренко, что там у тебя?
Комендант, цепляясь за поручень, кашлял от дыма.
— Живы… кажется, — прохрипел он. — Передние вагоны… там беда. Надо проверить!
Иван Палыч, отпустив Евгению, бросился к двери, но остановился, заметив её дрожь.
— Иван Павлович, куда вы? — испуганно прошептала она.
— Женя, держись, — сказал он, сжимая её плечо. — Идём, надо раненых вытаскивать. Сможешь?
Евгения Марковна кивнула, вытерла слёзы и поправила косынку. Её голос дрожал, но в нём появилась решимость:
— Я… я смогу, Иван Палыч. Надо помочь, вы правы.
Молодец, быстра взяла себя в руки.
Сидоренко тяжело поднялся, выхватил револьвер, крикнул:
— Немцы, поди! Или их пособники! Пути подорвали, гады! Надо быть осторожными… ох!
— Что такое, Алексей Иванович?
— Да так, пустяк. Немного руку придавило. Болит теперь.
— Глянуть бы…
— Потом, Иван Павлович, не до того сейчас. Пошли.
Втроем — доктор, Сидоренко и Женя, — двинули к выходу. Выскочили на улицу.
Снаружи уже начинались сумерки — зимний день стремительно клонился к ночи. Снег медленно оседал с неба редкими, ленивыми хлопьями, кружась, словно ничего и не произошло. Тишина стояла глухая, почти мертвая, нарушаемая только отдалённым потрескиванием огня, что занялся на одном из вагонов.
— Ёж тебя в печень! — только и смог выдохнуть от удивления Сидоренко, разглядывая состав.
Поезд лежал раненным зверем. Первый вагон, совсем развороченный, покоился на боку. Бок вспорот, как туша, пар поднимается из перекрученных труб, обдавая всё вокруг влажным дыханием. Рельсы искривлены и изломаны, выброшены из земли. Железо почернело от копоти, а на земле темнели пятна — неясно: масло, вода… или кровь.
Дальше, в снежной дымке, состав растягивался змеёй. Некоторые вагоны стояли на месте, только покачивались, будто ещё не поняли, что произошло.
Вышел и Глушаков. Хромая, он остановился у края насыпи, тяжело выдохнул в кулак, будто надеясь выдохнуть вместе с паром то, что не умещалось в груди. И так же не сдержал возгласа удивления. Выругался так, что завяли бы и цветы, будь они тут. Даже Женя, слышавшая разного от раненных солдат, покраснела от смущения.
Эмоции его были понятны.
— Как будто человека родного убили… Мы ж с ним через ад прошли… — пробормотал он. — А он мне теперь вот так… в развалинах…
Он не плакал — глаза были сухие, только подбородок дрожал: будто всадник взирал на умирающего коня — и не спасешь, и не унять боли.
— Трофим, — мягко произнес Сидоренко. — Ты не переживай, подлатаем состав. Ничего, еще поездим. И не в таких заварушках бывали.
Тот лишь покачал головой.
Ивану Павловичу тоже стало горько на душе. В санитарном поезде ездил он не долго, но сроднился с ним.
— Надо бы телеграфировать… — произнес Сидоренко.
Глушаков скривился, словно съел горькую пилюлю. Сказал:
— Телеграф в труху, проверил уже. На него тумба упала, когда трясло. Не сможем пока сообщить об аварии.
Вот так новости…
Никто не решался спросить что делать дальше — так и стояли, смотря на поезд.
Внезапно из темноты донёсся звук — далёкий, нарастающий гул, низкий, неприятный. Оглянулись. В сумраке сложно было разглядеть хоть что-то, но в небе виднелось пара черных точек — птицы?
Глушаков достал из кармана бинокль — совсем крохотный, почти театральный, — присмотрелся.
— Ну? Что там, Васильич? — спросил Сидоренко.
— Аэропланы! — радостно крикнул Глушаков.
И чуть тише и уже не так радостно добавил:
— Наши или нет?
Повисла долгая неприятная пауза. Все принялись пристально следить за точками в небе. Но разглядеть конечно же ничего было невозможно. Оставалось только слушать этот странный гул.
Звук был необычный, но знакомый — уже довелось его недавно слышать. Глухой, едва различимый, будто кто-то вдалеке бьет палками по нерастаявшему льду. Потом — нарастающий гул, дробный, сухой.
Над серым горизонтом, из-за лоскута тяжёлых облаков, выплыли два тёмных силуэта.
Аэропланы.
Они шли низко, тяжело, чуть покачиваясь, лениво. Ну как есть коршуны. Размашистые крылья, обтянутые парусиной, блестели в просветах неба, а с боков поблёскивали круглые эмблемы — слишком далеко, чтобы разглядеть, но в сердце уже зародился холод. Не наши. Не так идут наши.
Моторы работали на полную мощь, и с каждым мгновением гул становился плотнее. Один из аэропланов лёг в сторону, потом выровнялся — манёвр, разведка, прицел? Второй шёл прямо, как стрела, не отклоняясь — с явным умыслом.
Кто-то крикнул прямо из окна вагона:
— В воздухе пара! Вражьи, кажись!
— Это все Кобрин! — воскликнула Женя. — Это из-за него, да?
— Да причем тут он? — с легким раздражением ответил Глушаков. — Засада была. Ждали нас. Фронт слишком близко. Вот и попали.
Аэропланы были все ближе — чёрные железные птицы войны.
Когда затрещала первая очередь, Глушаков, Сидоренко и Иван Палыч уже были у турелей — домчали туда за одно мгновение. Начмед — на оружии, комендант — на патронах, доктор — на прожекторе. Когда опасность близко уже не важно кто доктор, кто комендант, кто начмед. Все — защитники. И если не сработать слажено, то…
— Не дай ему подойти ближе! — крикнул Сидоренко, схватившись за ленту и заряжая оружие.
Один из аэропланов пошёл в пике, второй зашёл с тыла, описывая дугу. Знали — поезд уже не тронется.
— Иван Павлович, свети!
Мощные лучи прожекторов рванулись в небо, выхватывая из зимней хмари зловещие силуэты. Один аэроплан прошёл сбоку, и в тот же миг платформа задрожала от длинной очереди. Пули впились в песчаные мешки, одна разбила фару, другая прошила боковую стойку.