Мои предупреждения о возможности стрельбы, об оружии обратили внимание толпы, но не пристали к ней, не проникли в душевную глубь ее.
– Разве к Богу можно идти с оружием? Разве к царю можно идти с дурными мыслями?
– Спа-си, Го-ос-по-ди, лю-уди тво-я и бла-го-слови до-сто-я-ние тво-е... – разрезало звонкий морозный воздух криком последней надежды и веры десятков тысяч исстрадавшихся грудей.
– По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-то-ру на-ше-му Ни-ко-ла-ю Алек-сан-дро-ви-чу... – звенело фанатической уверенностью заклинания, которое должно было отвести всякое зло, открыть дорогу к лучшему, так необходимому, будущему.
Когда за поворотом улицы увидели выстроившуюся у Нарвских ворот пехоту, запели еще громче, пошли вперед еще тверже, еще увереннее. Шедшие впереди хоругвеносцы смутились было, хотели свернуть в боковую улицу. Но настроение и приказание толпы их успокоило. Они и за ними вся процессия пошли прямо.
Неожиданно из Нарвских ворот появился мчавшийся во весь опор кавалерийский отряд с шашками наголо, разрезал толпу, пронесся во всю ее длину.
Толпа дрогнула.
– Вперед, товарищи, свобода или смерть, – прохрипел Гапон остатком сил и голоса.
Толпа сомкнулась, двинулась вперед.
Кавалерия опять врезалась в нее сзади наперед и промчалась обратно в Нарвские ворота.
Народ, вооруженный хоругвями и царскими портретами, очутился лицом к лицу с царскими солдатами, державшими скорострельные винтовки наперевес.
Со стороны солдат раздался глухой, перекатывавшийся по линии из края в край, резкий треск.
Со стороны народа раздались предсмертные стоны и проклятия.
Передние ряды падали, задние убегали.
Три раза стреляли солдаты. Три раза начинали и долго стреляли. Три раза переставали.
И каждый раз, когда начинали стрелять, все, кто не успел убежать, бросались на землю, чтоб как-нибудь укрыться от пуль.
И каждый раз, когда переставали стрелять, те, кто мог бежать, поднимались и убегали. Но солдатские пули их догоняли и скашивали.
После третьего раза никто не подымался, никто не бежал. Солдаты больше не стреляли.
Через несколько минут после третьего залпа я поднял уткнутую в землю голову.
Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот, стояли две серые застывшие шеренги солдат; по левую сторону от них офицер. По сю сторону Таракановского моста валялись в окровавленном снегу хоругви, кресты, царские портреты и трупы тех, кто их нес.
Трупы были направо и налево от меня. Около них большие и малые алые пятна на белом снегу.
Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы высунулась голова с остановившимися глазами.
– Жив, отец?
– Жив.
– Идем!
– Идем!
Мы поползли через дорогу к ближайшим воротам.
Двор, в который мы вошли, был полон корчащимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также метались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.
– Нет больше Бога, нету больше царя, – прохрипел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу.
То, что так мучило, что так трудно было понять, сразу стало ясно.
В нескольких словах подвели итог всем причинам мучительного векового прошлого, установили программу неумолимого, кровавого будущего...
На этот раз «программа» была уже не кучки интеллигенции, не «преступного революционного сообщества».
Гапон надел шапку и пальто одного из рабочих.
Через забор, канаву, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.
В квартиры нас не пускали.
О баррикадах нечего было и думать.
Надо было спасать Гапона.
Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.
Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.
Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего, и, получая в протянутые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:
– Свято.
Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.
Я повел его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим.
Если люди эти найдут нужным, они когда-нибудь расскажут, как вел себя Гапон в этот день. Ведь это был день 9 января.
Меня его поведение коробило.
Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.
Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.
Остриженный, переодетый в чужое, предо мной оказался предоставлявший себя в полное мое распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.
Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в мое отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вечером произнес в Вольно-экономическом обществе перед разношерстным собранием интеллигентов «от имени отца Георгия Гапона» речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался еще расстрел...
Стачка падала. Оставаясь в Петербурге, Гапон рисковал быть арестованным. Его переправили в имение одного из петербуржцев, место совершенно безопасное, далекое от Петербурга. Перед его отъездом мы условились, что, если настроение рабочих поднимется, ему дано будет знать, и он вернется в Петербург. Если все успокоится, он уедет за границу. Целью поездки за границу будет: объединить под влиянием его авторитета организованные и боевые силы социал-демократов и социал-революционеров. Для этого он должен оставаться вне партий, не объявлять себя членом которой бы то ни было из них и не возбуждать существующей между ними розни публичным одобрением или неодобрением одной из них. В деревне он должен дожидаться от меня указаний и двигаться с места может только в случае опасности быть арестованным или когда узнает, что я арестован. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Его снабдили деньгами.
«Подняться» настроению рабочих не пришлось. В первые дни требовали оружия, бомб, планомерного руководства, т. е. организации. Ничего не было. Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать свое влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь. <...>
Гапон спросил, где клозет. Я спустился с ним вниз, показал, а сам хотел вернуться наверх.
Дверь клозета находится рядом с дверью черной лестницы, ведущей на верх дачи. «Слуга» находился не вместе с другими, в маленькой комнате, а рядом, за дверью, на площадке черной лестницы, на случай, если бы пришел дворник. Он должен был его занять и увести от дачи.
Когда «слуга» услышал, что мы спускаемся вниз, ему вздумалось тоже сойти вниз по своей лестнице. А когда Гапон подошел к клозету, они столкнулись лицом к лицу. «Слуга» опешил, очевидно, и бросился назад вверх по черной лестнице, а Гапон, в свою очередь, назад ко мне. Он застал меня внизу на стеклянной террасе (выходящей на озеро). Я еще не успел подняться наверх.
– Какой ужас! Нас слушали!
– Кто слушал?
Он стал описывать одежду и лицо человека, которого видел.
– У тебя револьвер есть? – спросил он.
– Нет, а у тебя есть?
– Тоже нет. Всегда я ношу, а сегодня, как нарочно, не взял. Пойдем посмотрим.
– Пойдем!
Мы подошли к черной лестнице. Она узкая. Я предложил ему пройти вперед. Он инстинктивно отскочил за мою спину.
– Нет, ты иди вперед.
Я поднялся на несколько ступеней, вернулся и сказал, что там никого нет.
– Надо дворника позвать, – сказал Гапон.
Я отказался связываться с полицией.
«Слуга» думал, что мы поднимемся наверх по черной лестнице и пройдем мимо него. Поэтому он открыл дверь, за которой стоял раньше, и спрятался между нею и стеной.
Гапон думал и искал, куда мог скрыться человек.
Мы прошли низом дачи (через большую комнату и веранду) и поднялись наверх. Гапон шел впереди. Заметив открытую дверь на черную лестницу, он прошел туда, заглянул за дверь и увидел того, кого искал.
Он отскочил, как ужаленный. Молча, с остановившимися зрачками, стал меня толкать туда. Потом шепотом сказал:
– Он там!
Я пошел. Вывел за руку оттуда «слугу» и не успел слова сказать, как Гапон одним прыжком бросился на него, умудрился в один миг обшарить его, уцепился за руку и карман, где у того был револьвер, и прижал его к стене.
– У него револьвер! Его надо убить! – сказал Гапон.
Я подошел, засунул руку в карман «слуги», забрал револьвер, опустил его молча в свой карман.
Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.
– Вот мои свидетели! – сказал я Гапону.
То, что рабочие услышали, стоя за дверью, превзошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил. Теперь они не вышли, а выскочили, прыжками, бросились на него со стоном: «А-а-а-а», – и вцепились в него.
Гапон крикнул было в первую минуту: «Мартын!», – но увидел перед собой знакомое лицо рабочего и понял все.
Они его поволокли в маленькую комнату. А он просил:
– Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!
– Мы тебе не товарищи! Молчи!
Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.
– Товарищи! Все, что вы слышали, – неправда! – говорил он, пытаясь кричать.