Надо признать, ни о каком переезде в Ленинград я тогда не помышлял. Да, приятно было приезжать, приятно гулять, но домом оставалась Москва. Так же было и позднее, когда появились бизнес-интересы, связанные с «новым старым» Петербургом. Москва, повторюсь, оставалась домом, хотя в городе на Неве я ориентировался все лучше и лучше, и питерские адреса, которые мне называли, уже не пугали, как поначалу, своей экзотичностью и неизведанностью: «Улица Красных Зорь? А это вообще где?» (Исторический центр был исхожен вдоль и поперек, причем не только улицы, но и знаменитые дворы-«колодцы», а вот жилые районы оставались во многом нехоженой территорией. Недавно довелось столкнуться с таксистом, который перебрался в Петербург откуда-то с севера; у него обратный случай – жилые районы изучил досконально, в центре же без подсказки заплутает, что, впрочем, ничуть не мешает ему возить клиентов.)
Все переменилось, как говаривали прежде, по причинам сердечного свойства. Я засобирался в Петербург, а московские знакомые дружно крутили пальцем у виска, кто за спиной, а кто и в открытую: «Зачем? Как можно уезжать отсюда? Ведь это Москва». К счастью, меня это не остановило – и теперь весьма приятно слышать о себе: «А, эти питерские...»
Скажу прямо, о расставании с Москвой я ничуть не жалею. Никакой ностальгии; наоборот, что-то вроде ощущения свободы от московской жизни. Меня вполне устраивает питерский ритм, мне здесь комфортно, и на «историческую родину» нисколько не тянет.
Вживание в петербургский уклад проходило непросто – другой темп жизни, другие расстояния, даже другой лексикон. К пресловутому питерскому различению между «булкой», как здесь называют батоны, и «хлебом», то есть черным хлебом, я так и не привык, как и не приучился говорить «парадное» вместо «подъезд». Зато «поребрик» вместо «бордюр» выскакивает ныне само собой, а что «шаверма», что «шаурма», мне безразлично – не кушаю-с.
Поначалу удивляла и раздражала разница между парадным Невским и ближайшими к нему переулками: на проспекте все блестит и сверкает, а стоит отойти на пять-десять шагов, так словно попадаешь в умирающий уездный городишко. В последние годы, впрочем, ситуация заметно изменилась к лучшему. Еще удивлял – и порой по сей день удивляет – совершенно провинциальный по духу питерский ура-патриотизм, особенно в отношении Москвы. Видимо, это наследие тех времен, когда город пребывал «в спячке» и стремился хоть как-то напомнить о себе; особенно подобный патриотизм заметен у людей старшего поколения, кому нынче за 60.
Конечно, Питер – не идеальный город и не отражение земное «небесного Иерусалима», но здесь хорошо, и это главное.
300-летие Санкт-Петербурга, 2003 годЮрий Лотман, Александр Кушнер
На протяжении двенадцати лет новой российской истории город медленно, но уверенно менялся, превращаясь из «Череповца с дворцами», как когда-то выразился О. В. Басилашвили, в современный мегаполис. Это двенадцатилетие запомнилось прежде всего культурными событиями: состоялось возрождение Мариинского театра, которым с 1988 года руководит В. А. Гергиев; в 1994 году в городе прошли Игры доброй воли; открылся после реставрации храм Спаса-на-крови; появились музеи М. М. Зощенко и В. В. Набокова, в город продолжали «наведываться», несмотря ни на какие перипетии в его истории, мировые знаменитости – артисты, художники, правители (например, в 1991 году – Маргарет Тэтчер, в 1994-м – королева Великобритании Елизавета II).
Из событий, если можно так выразиться, хозяйственных следует упомянуть грандиозную реставрацию Невского проспекта, появление первых пешеходных зон на Малой Конюшенной и Малой Садовой улицах, строительство Кольцевой автодороги (КАД), перестройку Сенной площади и реконструкцию аэропорта «Пулково», а также начало возведения современных жилых домов и комплексов.
В 1998 году в Петропавловской крепости были захоронены останки последнего российского императора Николая II и членов его семьи (шестью годами ранее там же был похоронен великий князь В. К. Романов).
О восприятии Санкт-Петербурга, о его роли в российской истории рассуждал в интервью виднейший отечественный ученый Ю. М. Лотман.Зададимся вопросом: чем город построенный отличается от чертежа или раскопок? – Тем, что это живой организм. Когда мы стараемся понять его, мы складываем в своем сознании какую-то одну доминирующую структуру – скажем, пушкинский Петербург, Петербург «Медного всадника», Петербург Достоевского или же Петербург нашего времени. Мы берем какую-то остановленную временную точку. Но это в принципе неадекватно реальности. Потому что город, даже если он выстроен по какому-то строго военному и как будто бы застывшему, установленному плану, как только он стал реальностью – он зажил; а раз он зажил, он все время не равен сам себе. Он меняется в зависимости от того, с какой точки зрения мы смотрим на него.
Даже в самом простом смысле; например, мы сейчас можем смотреть на Петербург с самолета, – Пушкин не мог смотреть на Петербург с самолета, он только мог вообразить эту точку зрения. Мы не можем посмотреть на Петербург, например, как он выглядит из Парижа.
Это разнообразие точек зрения дает разнообразие реальных потенций того, что означает слово «Петербург», что входит в образ Петербурга. Потому что он живой, что он сам себе не равен. Мы создаем некую модель, жесткую, которая сама себе равна, и она очень удобна для стилизаций, для исследовательских построений. Но в модели нельзя жить, нельзя жить в кинофильме, нельзя жить ни в одном из наших исследований. Они не для этого созданы. А жить можно только в том, что само себе не равно. То, что все время о себе говорит на разных языках.
Ведь Петербург, это очень интересно, был задуман как военная столица, помните: «Люблю, военная столица, твоей твердыни дым и гром». А что такое военная столица, военное поселение? Это план, который когда-то и кем-то был нарисован. И город должен быть точно таким же, как план. Но в таком городе нельзя жить. Там нельзя не только жить, там и умереть нельзя. Там не будет жителей. Там первоначально будут только солдаты. Но раз только солдаты, то там со временем появятся, извините меня, дамы. Там появится быт...
Жизнь обязательно должна сама себя не понимать, сама все время должна вступать в конфликты с собой. Раз появляется рядом с Петербургом Пушкина Петербург Достоевского, значит город – живой. Уже Петербург «Медного всадника» не был единым, значит, уже существовала какая-то жизнь. <...>
Петербург все время занимался тем, что сам с собой воевал, сам себя переделывал, сам все время как бы переставал быть Петербургом. Сколько можно привести текстов, в которых утверждалось – это уже не Петербург. Раз уже перешло за Невскую заставу, это уже не Петербург, это уже что-то другое.
Конечно, но в том-то и дело, что для того, чтобы остаться, надо измениться. Тот, кто не меняется, тот и не остается. Например, если вы не знакомы с античной культурой и приходите в Эрмитаж, то статуя для вас только статуя, это только место. Она ничего вам не говорит. А с другой стороны, когда вы обходите известную скульптуру петербургского Вольтера, то вы видите, как у него меняется лицо... Чем неподвижнее – тем заметнее перемены.
Это глубочайшая иллюзия думать, что подвижное меняется, а каменное запечатлевает. Именно каменное – лицо этого города. Потому что он каменный, потому что он неподвижен, потому что он прибит железным гвоздем к географии, – он стал динамичным. Он как волновой камень, он бросает в культуру, он принимает из культуры. И наконец, он вторгается извне.
Когда некоторый организм оказывается в какой-то среде, то он, с одной стороны, стремится уподобить эту среду себе, переделать ее под себя, а с другой стороны, среда стремится подчинить его себе. Это постоянно создает сложную динамику взаимодействия. Это проблема Петербурга. А Петербург – это Россия...
Между прочим, это особенно заметно в городах, которые на воде. Вообще города делятся грубо на две группы: города, которые на горе, на материковой почве, и города, которые на берегу или на дельте реки. Это принципиально разные города. Вот Москва – это город на семи холмах, это город, который в центре всегда. Город, который находится, как Москва, в центре, тяготеет к замкнутости и к концентричности, а город, который на краю или за пределами, он эгоцентричен, он агрессивен (и не только в военном смысле), он выходит из себя, ему еще нужно найти пространство, в котором он будет центром. И поэтому Ленинград-Петербург, он сейчас как бы «обрубленный», потому что он должен быть новым центром, иначе его смысл отсутствует. Точно так же многие города Балтики сейчас, поскольку Балтика потеряла свое историческое значение, должны заново найти себя, тот же Кенигсберг... Представьте себе, что из Венеции ушла вода и она стоит на глине...
Он (Петербург. – Ред.) – не Европа. Он не Россия. Я бы сказал, что он – будущая Россия; это город, который должен ангажировать будущее, он должен наметить, он должен показать идеал. Хотя идеал может быть разным, и он менялся – он мог быть по Павлу сделан, но он мог быть и совсем другим.
Поэтому, между прочим, в Петербурге всегда устранялось необходимое в городе пространство каких-то мелких застроек, полукрестьянских домов – то, что вокруг города. Это город, который стоит прямо, вдруг возникает... В любом случае – это как бы квинтэссенция завтрашнего дня. И, это очень интересно, этого, по-моему, нигде в мире не было – существовало ограниченное число инструкций о том, какими должны быть дома, какими должны быть фасады домов. Исключительная часть петербургской архитектуры имела высочайше утвержденные фасады; точно также регламентировалась и окраска города.
Говорят, что Петербург – это европейский город; но в Европе в то время не было таких городов! Не было городов, когда стоят дом к дому. Это северогерманская деревня, которую Петр принял за город. В Германии, особенно в северо-восточных областях, есть такие деревни: стоят каменные дома, дом к дому, и они образуют каменные улицы. Европейские города в то время так не строились, дома не прислонялись друг к другу, а стояли отдельно. В то время господствовали культурные представления ренес