– Почему же? – спросил Кони. – Ведь, по мнению самих военных, наши так называемые разночинцы и нигилисты хорошо себя показали на фронте. Героически!
– Это ничего не значит. Кулак нельзя расслаблять, – отвечал граф. – Я знаю мнение государя. Общественная безопасность и достоинство государства, любезный мой Анатолий Федорович, у всех нас, подлинных слуг престола, должны стоять на первом месте. Учтите это!
«Трудно мне придется», – подумал в ту минуту Анатолий Федорович. Как же отправлять правосудие в стране, где жестокое обращение с людьми свободной мысли расценивается окружением царя-самодержца как первейшее свидетельство верности престолу и служебного усердия!
Так не зря ли тешить себя надеждами на возможность творить добро честным и гуманным исполнением долга на новом поприще? Что трудно служить, оставаясь до конца верным человеколюбивым принципам, – это Кони слишком хорошо знал. Знал, но говорил себе: страшится жизни лишь тот, кто ее недостоин.
Уходя от графа, Анатолий Федорович бросил последний насмешливый взгляд на пепельницу с фигуркой Фемиды.
В девять вечера в кабинет Кони заглянул высокий, худой и желчный с виду человек. Это был прокурор Желеховский – главный обвинитель на закончившемся процессе «193-х».
– Сейчас был у графа, – сообщил он, устало садясь в кресло. – Ну, дорогой Анатолий Федорович, теперь империя может, кажется, спокойно вздохнуть. Скверна вольномыслия почти вся вычищена, и последний этот процесс, надеюсь, окончательно замкнет собою круг.
– Вы думаете?
– Все уверены, да и как тому не верить. Благодаря процессу произведен еще один выстрел в самое сердце революции. Пришел конец этим мошенникам и девкам! Теперь все затихнет, уверяю вас!
Кони, усмехнувшись, заметил:
– Уже и вы стали употреблять это выражение?
– Какое?
– «Мошенники» и «девки»…
– А что? Не вижу ничего дурного в таком подражании его сиятельству…
Анатолий Федорович хорошо знал Желеховского. Давно махнув рукой на свою собственную порядочность, прокурор этот испытывал подленькое удовлетворение, когда видел, как жизнь «мажет сапогом морду» собрата по профессии, старающегося оставаться верным идеалам гуманности и правды.
Ни в правду, ни в гуманность, ни в какие светлые принципы этот человек уже давно не верил. И даже похвалялся этим. Кроме недавно обошедшей весь Петербург фразы «Это чистая революция!», сорвавшейся с уст прокурора на процессе, Желеховский был известен произнесенной как-то однажды другой фразой: «Новых веяний я не понимаю! Не понимаю даже, зачем их надо понимать?»
А сейчас он произнес слова, которые, как подумал Кони, пожалуй, тоже могут оказаться знаменитыми: «Выстрел в революцию!» Обрушился на нее Трепов своими розгами. Каторгой и Сибирью хотят ее задушить Пален и царь. Неужели эти господа не в состоянии понять, что такие меры могут лишь усилить брожение в стране!
Желеховский недолго оставался у Кони. Анатолий Федорович был рад, когда этот неприятный ему человек скоро попрощался и ушел. Было огорчительно думать, что в петербургских департаментах немало таких «защитников порядка».
– Ах, боже! – тяжело вздыхал Кони. – Сами раздувают пожар… Сеют ветер, не видя, что расплатой будет буря!
Глава четвертая.Выстрел в империю
1
Мы стоим перед событиями, которым время вынесло свой приговор. Они запечатлены в документах, и сегодня, листая их, видишь, как люди мучились, искали выход из тупика, и как в отчаянной схватке шли порой даже на то, что было противно их собственной природе.
Перейдем к этим событиям.
Утро 24 января было хмурым, ночью задул влажный ветер и почувствовалась оттепель.
Часов в семь утра, когда Петербург еще тонул в заснеженной мгле, к дому, где жила Вера Засулич, подъехала на извозчичьих санях ее подруга Маша.
У ворот уже поджидала Вера с тяжелым саквояжем в руке. Еще более тяжелый саквояж лежал в санях, куда Вера бросила и свой.
– Все у тебя тут? – спросила Маша.
– Все, – отозвалась Вера, и по бледному лицу ее видно было, что она не спала в эту ночь. – Увы, другого имущества у меня нет, как ты знаешь.
– У меня тоже все уместилось в один этот саквояж. Ну, ты готова?
Девушки внимательно поглядели в глаза друг другу.
– Давно… И уже начала нервничать, – ответила Засулич. – И бог весть что передумала.
– А я ведь очень быстро управилась. За час.
Расстались девушки действительно всего час назад. Маша ночевала у Засулич, а под утро ушла и вот сейчас вернулась к подруге, готовая в дорогу.
Куда же обе собрались так рано?
– На вокзал, – приказала Вера извозчику.
– А на какой?
Прозвучал несогласный ответ:
– На Николаевский!
– На Царскосельский!
– Вот те фунт, – покрутил головой извозчик. – Хо, хо! Куды ж ехать-то?
Девушки шепотом посовещались, друг дружке что-то на ухо сказали, и после этого извозчик наконец получил точное направление. Лошадь затрусила к вокзалу Николаевской железной дороги.
Полчаса спустя Вера на том же извозчике ехала по Невскому к Гороховой улице, но уже одна, без Маши. Та осталась на вокзале дожидаться поезда на Москву. Прощались обе, как прощаются люди, уже не надеясь увидеть друг друга. Поплакали, обнялись крепко, поцеловались.
Внимательный наблюдатель, проследи он на рассвете за Верой, заметил бы: выходила она из своей квартиры в простеньком пальтишке. А когда она сошла с извозчика на Гороховой у дома градоначальства, где уже светились огнями окна, то на ней была широкая тальма. Где-то, видимо, успела переодеться. Возможно, на вокзале. Не было при ней сейчас и саквояжа. И пальто Веры и ее саквояж остались на вокзале у Маши.
Подъезд градоначальства. Сонные дежурные в башлыках.
– Зачем пожаловали?
– Я к генералу, – объяснила Вера. – С прошением.
– Рановато, сударыня.
– А я хочу быть первой и поскорей освободиться. Лестница. Длинный коридор – весь в отблесках пламени: топились печи, дверки их были открыты. На ходу Веру обдавало то жаром, то холодом. «Будто в преисподнюю попала, – подумала она. – Или даже в ад». Шла медленно, бормоча: «Я в аду, я в аду, да», пока не очутилась у двери, на которой было написано: «Комната чиновников особых поручений». Здесь ранней посетительнице надлежало зарегистрироваться на прием к градоначальнику.
Вера толкнула дверь и замерла на пороге.
За столом в глубине комнаты сидел Курнеев.
Было поздно отступать. Пришлось войти.
Сначала, взявшись заполнять какой-то чистый листок, майор сам себе задавал вопросы и сам же, задумчиво жуя кончик пера, отвечал:
– Сегодня у нас что? Двадцать четвертое число. Месяц? Январь. Год? Тысяча восемьсот семьдесят восьмой. Тэк-с!
Он все это записал на бланке и только потом поднял голову на посетительницу. Смотрел на нее, смотрел, что-то знакомое ему почудилось, но в последнее время Курнеев не очень доверял себе. Неладное с ним творилось. Случай с беглым кучером его подкосил. И, решив не поддаваться чертовщине, которая и сейчас померещилась ему, майор надул щеки, выпустил дух и приступил к дальнейшим записям в листке приема посетителей.
– Фамилия ваша, сударыня?
– Козлова.
– Звать как?
– Елизавета.
– Род занятий?
– Домашняя учительница.
– Прошение с вами?
– Со мной.
– Хорошо, садитесь.
– Благодарю вас.
Входили новые посетители, и Курнеев непостижимо долго записывал их ответы, часто надувая щеки.
Но вот большие часы на стене пробили десять. Вера вошла в первую партию челобитчиков, которых Курнеев сам повел в ту большую комнату, где принимал градоначальник.
Вошли. Выстроились в шеренгу. И сразу же из дверей кабинета вышел Трепов. Вышел свежий, румяный, с чересчур, правда, красным носом и почему-то припухшими глазами. Но все же здоровьем от него, казалось, так и брызжет. Ступал он по-солдатски твердо, обвислые щеки подрагивали на каждом шагу. Под его сапогами ощутимо сотрясался паркет.
Градоначальника сопровождали два чиновника, оба почтительно держались позади. Курнеев занял пост в двух шагах справа от генерала и замер в усердной стойке хорошо обученной собаки, ожидающей приказаний хозяина.
Вера оказалась первой в шеренге, и Трепов начал с нее:
– О чем прошение?
– О выдаче свидетельства о поведении… для поступления в домашние учительницы…
– Хорошо, оставьте… Дайте сюда!
Вера высунула из-под тальмы правую руку и протянула генералу свое прошение. Складки широкой тальмы мягко сомкнулись, скрывая левую руку, в которой уже был зажат револьвер.
Трепов принял бумагу, сделал на ней пометку. Отдал Курнееву, что-то сказал. Ах вон что! Сказал, что канцелярия разберется в ее прошении и пришлет ответ. Понятно, понятно… Вера склонила голову в знак благодарности – так полагается. И в эту минуту ей страшно захотелось направить револьвер не на Трепова, а на Курнеева.
Нет, нет, менять решение нельзя!
Так она самой себе сказала, чуть не вслух.
А градоначальник бог знает зачем еще задерживался около нее. Не спеша вытащил из кармана платок. Задрал кверху нос. Звучно высморкался. С чувством покрякал. Но вот наконец он поворачивается к следующему просителю, и Курнеев уже делает Вере глазами знак: «Уходи!» Может, и в него выстрелить? В револьвере шесть зарядов.
«Все», – сказала она себе, сама удивляясь, как это вдруг отлетел от нее страх.
Левая рука Веры под тальмой напряглась. Все! Она не целилась. Надо произвести выстрел. Только один выстрел. Все! «Бульдог» с собачьей покорностью выбрызнул из себя огонь, грохот, дым. Все, все, все! Бросай револьвер, бросай! Трепова уже шатает, он очумело держится за левый бок, а шеренгу посетителей изломало и раскинуло по углам приемной, словно порывом вихря.
Сохранились записи, сделанные впоследствии рукою самой Веры. Вот что можно в них прочесть:
«„Теперь должны броситься бить“, – значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.