Кабат успел установить (по тем же материалам «нечаевского дела»), что Вера в свои молодые годы уже успела отсидеть около двух лет в Литовском замке и Петропавловской крепости. Потом была выслана из столицы.
– О, вы многое должны знать, – убежденно говорил Кабат. – Вы многого насмотрелись, это несомненно. Так позвольте вам заметить, сударыня, счастье ваше, что вы попали сюда, в предварилку, а не в другое место. Судьбу Нечаева знаете?
Не получив ответа, Кабат удрученно вздыхал.
– Печальная участь, что говорить. Но раз вы побывали в Петропавловке, то должны знать, что это такое. Сколько вам было лет, когда вы туда попали?
Молчит Вера, все смотрит как бы издалека на следователя и порой словно бы куда-то проваливается, сама себя перестает ощущать. Это начиналось то самое, неизбежное, когда будят и бередят прошлое. Возникали воспоминания, въяве вставали картины, которые казались реальнее, действительнее того, что было сейчас перед ее глазами.
А Кабат бубнит свое. Вот, дескать, в Петропавловке хуже, а здесь лучше. Было, правда, и здесь плохо, да как раз после прошлогодних беспорядков из-за Боголюбова положение исправилось. Убрали лютого Курнеева, дурака, вернулся на свое место полковник Федоров, а он человек с доброй душой, и возможно, будь он здесь в день прихода Трепова, то гнусного насилия над Боголюбовым не было бы.
2
С этим Федоровым он раз пришел в ее камеру, и, как показалось Вере, главный смотритель «предварилки», пожалуй, в самом деле неплохой человек, внешне даже симпатичный – высокий, с седоватой широкой бородой и большим открытым лбом.
Осмотрели оба камеру, позвали надзирательницу женской половины и велели ей снять паутину в углах возле окошка.
– И еще вот это сотрите, – приказал Федоров надзирательнице, показывая на какие-то надписи, нацарапанные на стене кем-то из прежних узниц, обитавших здесь до Веры.
Пришли служители и стерли.
Сидя на своей койке, Вера смотрела на непрошеных гостей все тем же остановившимся взглядом (полагалось, конечно, встать) и безучастно слушала, как они толкуют об упущениях в устройстве тюрьмы: не так проведены трубы канализации, не совсем удобны лестницы, ведущие на галереи; железные, они страшно грохочут, когда по ним ходишь.
Вера слышит все это, и одна у нее мысль, одно желание: ушли бы эти люди скорее, а они стоят и всерьез обсуждают, как лучше устроить человека в неволе. Уходите отсюда, как можете вы спокойно толковать о трубах и лестницах галерей, если на одной из них гнусно замучили революционера, человека, возможно, большой судьбы и верного сына России?!
Уходите же, уходите прочь!
После таких посещений Вера, оставшись одна, долго не могла прийти в себя и все ходила, ходила из угла в угол. Приносили еду, она не притрагивалась.
Чувствовалось, к этой узнице тюремная власть относилась как-то мягче и уважительней, чем к обитательницам других камер.
Порой ее провожал в следовательское помещение сам полковник Федоров. И по дороге, в глухом месте коридора, вдруг сочувственно скажет:
– Жаль мне вас, сударыня. Вы так молоды еще… А ничего не попишешь – суд вам будет.
– Скоро ли? – спрашивала она.
– Да говорят, что скоро. Гонят, очень гонят дело.
Иногда он сообщал – все потихоньку, торопливо:
– Много шуму наделал ваш выстрел. Разговоры не утихают… Трепов-то жив, даже поправляться стал.
Он раз сказал еще, словно бы удивляясь:
– Много друзей у вас, оказывается. По городу денежная подписка идет… сборы в вашу пользу. Без конца добиваются справок о вас, требуют свиданий… Прямо покоя нет…
Еду, книги, даже конфеты ей доставляли с воли в камеру часто, и она сама временами не в состоянии была разобраться, что передано матерью, а что – неизвестными доброжелателями.
Но ничего этого ей не нужно было – ни конфет, ни даже книг. Не читалось.
Лежать и думать. Ходить и думать. Стоять (хоть час, хоть два) у стены или даже посреди камеры и думать, думать, думать.
Выстрел будто ударил и по ней. Что-то взбудоражил, что-то оборвал. Казалось, что-то и в ней внутри кровоточит.
Этого она не ожидала.
Позже Вера расскажет в отрывочных записях о своих переживаниях в ночь перед выстрелом.
«Мне казалось, что я спокойна, и только страшно на душе не от разлуки с жизнью на свободе – с ней я давно покончила, – была уже не жизнь, а какое-то переходное состояние, с которым хотелось скорее покончить…
В удаче я была уверена – все пройдет без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а все-таки смертельно тяжело».
В этой записи есть что-то недосказанное.
Обратим внимание на слова: «И только страшно не от разлуки с жизнью на свободе…» А дальше так и не сказано: что же пугало Веру? Даже много лет спустя, когда Вера делала эту запись, у нее словно не хватило духу записать все до конца.
Но догадаться нетрудно.
Оказалось, не так просто – нажать собачку и выстрелить…
Вера, конечно, знала, на что шла. Знала, что ее ждут страдания. Но еще в Бяколове развились в ней чувства жертвенности и преклонения перед страданием. В сущности, не одну Веру захватили эти чувства. Их разделяла бóльшая часть людей ее поколения и круга. Стремясь служить народу, они видели исполнение своего долга в готовности отдать за него жизнь, идти на любые страдания, часто даже сознавая, что народу все это действительной пользы не принесет и ничего в его судьбе не изменит.
«Народ страдает, пострадаем и мы», – говорили эти люди.
Вот и Вере казалось, что ее долг – пострадать, отдать жизнь за праведное дело. Но сколько Вера в ту ночь перед выстрелом в Трепова ни повторяла стихи Некрасова о «терновом венце», которые ей давно полюбились, смятение в душе девушки нарастало. Выстрелить в человека, боже! Трепов, конечно, злодей, лютый изверг, но что даст выстрел, что изменит? Нет, нет, об этом Вера не хотела думать, все равно она исполнит свой долг и накажет зло, а там будь что будет – так говорила себе Вера в ту ночь, но успокоение не приходило. Мутился разум, сердце тяжело билось.
«Это ощущение было для меня неожиданным, – вспоминала она потом. – Мне казалось, что я не сплю, а лежу на спине и продолжаю смотреть на освещенное из коридора стекло над дверью и вдруг чувствую, что схожу с ума, и выражается это в том, что меня неодолимо тянет встать, выйти в коридор и там кричать. Я знаю, что это безумно, изо всех сил себя удерживаю и все-таки иду в коридор и кричу, кричу…
Прилегшая рядом со мной Маша будит меня: я в самом деле кричу, только не в коридоре, а на своей постели. Опять засыпаю, и опять тот же сон; против воли выхожу и кричу; знаю, что это безумие, и все-таки кричу, и так несколько раз…»
Но то, что сейчас происходило в душе Веры, было еще мучительнее.
Теперь, конечно, все позади – так она сама считала. Дело своей жизни она сделала, и впереди ее уже ничто не ждет. Ничто, кроме смерти на виселице или, в лучшем случае, бесконечной череды лет каторги.
Мать жалко, ее жизнь и так трудна и горестна. Из пятерых детей, увы, кажется, никто не принес ей счастья.
Счастье… А в чем оно? Не в сытеньком же обывательском благополучии. К этому Вера никогда не стремилась. Другой путь увлек ее смолоду.
Текут думы. Тихо в камере. Вечереет.
Скоро поставят в окошечко ужин. Потом начнется мучительно-долгая, бесконечная ночь.
Даже на стук соседок в стену Вера редко отзывалась, хотя хорошо знала тюремный язык. Одиночество она переносила тяжело, как все люди, а все равно предпочитала молчать.
Вот наступила тьма. О как трудно в эти часы! Вечер полон неясного говора, тихого стука. Все странно оживает вокруг. Какие-то шорохи, крики, шаги…
Не по себе Вере. Она ложится, хотя и знает: сон скоро не придет.
Теперь ее донимали не кошмары, а нечто другое. Все, что прежде годами оставалось в ее представлениях незыблемым и бесспорным, начинало колебаться и тяготить душу раздумьями, которые не давали покоя. Она как бы учиняла самой себе допрос, куда более пристрастный, чем тот, который учинял ей Кабат.
Человек часто сам себе следователь и сам себе судья. Вот и с Верой происходило такое. Не Кабат, а этот сидящий где-то внутри «следователь» все требовал и требовал от нее: вспомни, расскажи, что было в твоей жизни, чем ты увлекалась, о чем думала, в чем ошибалась, а в чем нет? Все честно выложи. Можно Кабату не отвечать, но перед собой надо быть честной.
В самом деле, к чему она пришла? Что поняла в пережитом, а чего не поняла? С чего началась и как складывалась ее жизнь?
3
Родилась Вера в глухой деревеньке Михайловке где-то под Гжатском, на Смоленщине. Отец в молодые годы служил в Петербурге, участвовал в каких-то кампаниях, удостоился отличий, имел кресты, медали, но за дерзость начальству был выслан из столицы. Отставной капитан поселился в деревне, женился, стал пить и, как-то простудившись на охоте, скоро умер, оставив на руках жены пятеро малолетних детей.
Хозяйничать он не умел, и все, что осталось после его смерти, – вот эта самая захудалая Михайловка; восемь дворов крепостных, да большие долги.
Вере было в ту пору три года.
Как вырастить детей, как дать им образование? Феоктисте Михайловне – женщине доброй, но слабой, не умевшей, как и покойный муж, хозяйничать с «прибытком», – оставалось одно: обратиться к милости богатых покровителей, к более зажиточным родичам, отдать им детей на воспитание. И вот уже на четвертом году жизни Вера лишается всего, что может дать материнская ласка. Девочка попала в Бяколово – небольшое имение двоюродных сестер ее матери, в десяти верстах от Михайловки. Имение у них доходное, дом зажиточный.
В семье владельцев Бяколово – Никулиных жила толстая старушка-гувернантка Матрена Тимофеевна, которую с давних пор все звали Миминой. Она и занялась воспитанием Веры. Не сирота, а жизнь сиротская – вот детство Веры.
А все-таки вспоминались ей бяколовские годы жизни всегда без грусти, с каким-то умиротворенным чувством, словно о чем-то светлом. Вот сохранившиеся отрывки воспоминаний самой Веры Засулич о тех далеких днях: