Санкт-Петербургская быль — страница 26 из 42

Вера уселась на койку и сказала, страдальчески морщась:

– Извините, Любушка, я должна лечь.

– А что с вами, боже? Может, врач нужен?

– Нет, нет… Все обойдется… Но защитника мне не надо…

Любушка потеряла способность что-либо понимать. Как – не надо? С ума сошла совсем! Не хочет даже, чтобы ее защищали на суде! А в революционных кругах Питера, как знала Любушка, на судебный процесс Веры возлагают особые надежды. Его хотят сделать громким, чтоб история с Боголюбовым и все злодейство Трепова смогли получить самую широкую огласку. Но как объяснить это все здесь, в камере? За дверью могут подслушивать.

– Вера! Вера! Верочка! – только твердила Люба в отчаянии. – Вы потом все поймете, а сейчас, ради бога, не… не надо! Раз вы чувствуете себя так плохо, я сейчас уйду, но вы… не должны отказываться. Умоляю!

Тут и у Любы показались слезы. Вот так неожиданность! Что с Верой творится? Сама не желает, чтобы ее защищали на суде!

Ушла Любушка, расстроенная тоже чуть не до обморока.

4

Свидание с Любушкой все же оказало благотворное влияние на узницу. О Вере заботятся, о ней думают, ей хотят помочь. Кто-то уже взял на себя хлопоты о ее защите. Замахиваются и на нечто большее, чем защита, – замышляют и самый процесс обратить против власти и сделать «громким».

А Вере и не надо этого, не надо совсем. Дело, которое она сделала, может, и громкое, а она, Вера, хотела бы тихо сойти с жизненной сцены. Без шума. Не любит этого Вера, не выносит и никогда не стремилась к славе. Но, подумав немного после ухода Любы Корниловой, Вера снова стала успокаиваться. Даже ощутила какую-то странную радость от мысли, что она принадлежит к особому кругу людей, с которыми ее связывает не родство, не личная дружба, а нечто иное. Это люди одной судьбы, ее братья и сестры по организации, по убеждениям. Кажется, сегодня Вера впервые ощутила это так остро.

Накидав ломтики апельсина в кружку и налив туда кипятку, Вера наслаждалась вкусным напитком, как вдруг ее позвал к себе Кабат. Когда Вера уселась перед ним и приняла свою обычную позу неприступного безразличия, он объявил узнице, что следствие подошло к концу. Но Кабат не был бы Кабатом, если бы на том и поставил точку. Он решил напоследок потешить душу. Пригласив Веру ознакомиться с протоколами следствия, Кабат сказал, щуря в усмешке глаза:

– Можете не обольщаться. Судить вас будут не сенаторы Особого присутствия, а суд присяжных, как простую уголовницу, будто воровку с Апраксина рынка.

Вера не вытерпела и сразу взвилась:

– Вы не имеете права меня оскорблять, господин следователь!

Мелкая душонка Кабата сразу вся обнаружилась. Обида и злость клокотали в нем и заглушали то человеческое, что в нем еще сохранялось.

– А вы чего хотели бы, милая? – грубо-фамильярным тоном повел он разговор. – Возможно, хотели бы прослыть, как Софья Бардина на процессе «пятидесяти»? Или как Ипполит Мышкин на последнем процессе? Нет, уважаемая, вас просто… высекут судебным приговором, небось даже похлеще Боголюбова. Но тому мошеннику дали двадцать пять розог, а вам дадут за выстрел двадцать лет каторги! В лучшем случае вы можете рассчитывать на десять лет, – продолжал Кабат, явно теряя самообладание, – но прежде, по выражению господина прокурора, вам так «вымажут морду сапогом», что опозорены будете в глазах общества не меньше, чем ваш Нечаев, не говоря уж о вашем Боголюбове!

Вот где Вере понадобилась вся сила воли, чтобы не закричать, не наброситься с кулаками на Кабата. И тут надо объяснить, чтó среди других причин привело и ее в ту крайнюю степень возбуждения, при которой человек теряет самообладание.

Несколько слов о судьбе Нечаева. Мы как-то упустили раньше об этом сказать, хотя событие давнее.

Когда Нечаев вернулся из Швейцарии (Вера уже тогда сидела по его делу в тюрьме), он избрал местом своей новой попытки «перекувырнуть» Россию Петровскую земледельческую академию под Москвой. Там он основал среди студентов тайное Общество «народной расправы», ссылаясь на полномочия, данные ему самим Бакуниным, и на то, что его, Нечаева, сам Герцен и Огарев назначили своим главным представителем в России. Один из студентов – член тайного общества – заподозрил Нечаева во лжи. Вскоре этого студента нашли мертвым в пруду. Виновный в гибели студента, Нечаев снова бежал за границу, но был выдан швейцарским правительством русской полиции.

Судебный процесс по делу Нечаева и других соучастников его общества был громким, о нем много писали в газетах.

На процессе вскрылось, что Нечаев всех обманывал, всем лгал, хотя и не из корыстных целей, а из крайнего фанатизма. «Людей не убеждают, а тащат» – вот он и тащил за собой кого мог, не гнушаясь никакими средствами.

Обманом был его «побег» из Петропавловской крепости: он и не попадал туда вовсе. Версию о своем аресте он сам пустил, сочинив и подбросив Вере те две записки. Это было нужно ему для того, чтобы придать себе особый ореол в глазах Герцена и Бакунина, к которым он тогда собирался ехать. И ему удалось сначала обмануть и их. Даже этих людей он пытался «тащить» за собой.

В революционных кругах многие осудили поведение Нечаева. Признавали лишь, что, переступая часто обычные нормы морали и нравственности, Нечаев умел и самого себя бросать в пропасть. Бывают такие люди. Но, даже осуждая Нечаева, многие все же были удручены его судьбой: сразу после суда Сергея заточили в Петропавловскую крепость и там, в одиночке, он томился и посейчас.

Вера знала все это, хорошо знала.

Для чего же Кабат вдруг вспомнил о Нечаеве и ввернул словечко насчет «позора»?

А в том и заключалась подлость.

На революционеров давно лили грязь и особенно часто пользовались при этом именем Нечаева. Это, мол, не люди, а «бесы», и нет им места в обществе.

Веру так задели слова Кабата, что сначала она было потеряла голос от бешенства. Она только с лютой ненавистью смотрела на следователя, не моргая и не двигаясь.

– О, понимаю, – говорил тем временем Кабат с шутовскими ужимками. – Вы, разумеется, хотели бы, чтоб на суде вас изобразили мученицей идеи? Не будет этого!

С Верой свершилось чудо, она с непостижимым спокойствием, хотя будто и не своим голосом спросила:

– А вы уверены, господин Кабат, что ваша подлость удастся? А что, если общество увидит, что настоящие бесы – это именно вы, господа? Начиная от Палена и кончая вами, сударь?

Кабат комично поиграл бровями.

– Поглядим.

– Поглядим, – произнесла с тем же спокойствием Вера. – Да это давно видно.

– Что видно? – встал с кресла Кабат.

– А то, что я сказала.

– Молчать! – заорал Кабат. – Я долго любезничал с вами, а могу и в карцер посадить подконец.

– Сажайте! – сорвалась на крик и Вера. – Можете делать со мной что угодно, но придет и ваш час, знайте!

И надо же, чтоб именно в эту минуту дверь отворилась и в следственную комнату вошел прокурор палаты Лопухин. Вера еще продолжала кричать:

– Придет время, когда и вы за все ответите! За все преступления свои! За все аресты, приговоры, кандалы, виселицы, кровь, за ссылку, за Петропавловку и Шлиссельбург! Это вы уродуете души, и не будь ваших зверств, вашего произвола, не было бы и Нечаева, не было бы и моего выстрела! От вас все зло! А меня можете хоть сейчас повесить, я не боюсь!..

Прокурор палаты грозно задвигал сросшимися бровями и обрушился на узницу:

– Это вы на кого кричите?

– На меня, господин прокурор, – весело и довольным тоном отозвался Кабат. – На весь наш существующий порядок.

Вскочив и кланяясь начальству, следователь потирал от удовольствия руки, думал про себя: «Ах, какая прелесть! Ах, как удачно вышло!..»

– Протокол об окончании следствия оформлен? – деловито осведомился Лопухин. Лицо у него было хитрое, лисье.

– Нет еще, я ждал старшего следователя.

– Дайте ей, пусть прочтет.

Но после всего, что произошло, Вера не могла читать протокол, и Лопухин велел увести ее. Когда за ней закрылась дверь, Кабат с прежним веселым видом спросил у прокурора палаты:

– Слыхали? Каково, а?

– Что?

– То, что она кричала, слыхали?

Кабат постарался по свежей памяти как можно полнее передать Лопухину, о чем кричала Вера. Казалось, всю, всю себя выдала. При самом Лопухине!

Бедный Кабат! Лопухин, выслушав его, подвигал бровями и равнодушно махнул рукой.

– Ничего в этом не нахожу. Да и не слышал я, чтоб она такое кричала. Чепуха, сударь мой, – еще раз махнул рукой Лопухин и стал рыться в папке на столе Кабата. – Свидетели, я вижу, допрошены. Подследственная своей вины не отрицает. Показания Трепова есть… Очень хорошо. Пора вручить этой мерзавке обвинительный актик. Чего тянуть? Актик вручим – и суд! С графом Паленом я сегодня говорил, и решено тридцать первого марта все кончить.

Ужас, что сделал Лопухин в этот свой приход! Кабата едва не хватил удар. Из дела подследственной прокурор (сам, черт возьми, собственной рукой) удалил бумаги, которые так или иначе изобличали в арестантке ее политическое прошлое. Бумаги эти Лопухин небрежно сунул себе в карман мундира.

– Все ясно, что же тут канителить, – повторил прокурор, уже стоя в дверях. – К чему еще эти побочные свидетельства, они только увели бы в сторону разбирательство дела на суде. Кончайте же скорее, друг мой. Граф Пален надеется на нас!.. Просит не мешкая передать следственное заключение в руки Кони.

Все! На этом кончается в нашей были роль Кабата с его разбитыми надеждами. Больше мы с ним не встретимся.

5

Об Анатолии Федоровиче говорили, что он умеет отличать преступление от несчастья, навет от правды. Что, разбирая судебное дело, он прежде всего стремится выяснить: «Кто этот человек?» Что злоба и ожесточение ему чужды. И наконец, говорили еще, что дар психологического анализа соединен в Кони с ораторским искусством подлинного художника слова.

Ко всему, чем был известен Анатолий Федорович, в последние дни прибавилось еще кое-что: одна фраза, произнесенная им на днях в случайной беседе со знакомым старым генералом, мигом облетела Петербург.