Санкт-Петербургская быль — страница 30 из 42

ал ему наконец Андреевский, – когда вы можете мне предписать? Дайте мне письменный ордер, и я уже тогда увижу, что мне делать: подчиняться или…“ – „Оставить службу? – перебил его Лопухин. – Да я этого не хочу, что вы?!“ И, уверив его еще раз, что разговор имеет совершенно частный характер, он отпустил его и потребовал к себе Кесселя»…

Вот и названо имя того, кто стал обвинителем подсудимой. Кессель.

Кони, услышав это имя, только расстроенно махнул рукой. Как нарочно, все складывалось явно к выгоде защиты. Кессель – личность бесцветная, хотя и давно служит в прокуратуре столицы. Соотношение сторон – обвинения и защиты – заранее предрекали слабость первой и силу второй.

Да, из всех возможных противников, с которыми Александрову предстояло скрестить шпаги на судебном заседании 31 марта, ему попался наиболее слабый.

«Хорошо это?» – спрашивал себя Кони и не находил ответа.

Но, верный чувству порядочности, он не смог не одобрить в душе благородного поведения Жуковского и Андреевского, отказавшихся взять на себя роль обвинителей на процессе Веры Засулич. Прокуроры – и отказались! Даром это им не пройдет, а все же не побоялись!

А Кессель по слабости духа дал согласие…

3

То, что Вера переживала в самые последние дни перед судом, пожалуй, с такой силой больше уже не повторится в ее жизни. В тюремной одиночке человек порой теряет контроль над своим поведением.

Вера крепилась, понимала, что сейчас от нее требуется больше мужества и выдержки, чем даже в момент выстрела на Гороховой. Мужество ведь дается лишь тому, кто уверен в себе и сознает свою правоту. А если ее, Веру, так изводят мысли о совершенном, если ее тянет еще до суда саму себя казнить, то это страшный признак, а не только слабость.

«Надо верить в то, что делаешь, – твердила она себе в тысячный раз. – Вот и верь!»

Но за день до суда уже под вечер она вдруг срочно захотела увидеться и поговорить с Александровым, который был в этот день чем-то занят и у нее не побывал. Полковник Федоров послал за ним по просьбе Веры нарочного.

Часов в семь вечера Александров пришел и с порога объявил Вере:

– Ну вот я! Очень хорошо, что вы меня позвали. Кстати, и мне надо кое-что вам передать. А у вас, видимо, что-нибудь важное?

– Нет, – ответила Вера. – Впрочем, да. Скажите, пожалуйста, вы хорошо помните поэму Рылеева «Наливайко»?

Александров, судя по его лицу, ничему не удивился, с явным удовольствием присел на табурет, выдохнул:

– Ох, устал, – потом ответил Вере деловым тоном: – Да, конечно, помню.

Вера сидела на краю койки в той самой позе, в какой, бывало, сидела на допросах у Кабата: стан выпрямлен, голова гордо поднята, руки на коленях теребят носовой платочек.

– Позвольте напомнить вам одну строфу, – попросила узница. – Только одну!..

– О ради бога!

Вера прочитала несколько строк из «Наливайко». Герой поэмы говорит на исповеди, что любые грехи и преступления он готов принять на душу во имя общественного блага и прежде всего ради великой цели:

Чтоб Малороссии родной,

Чтоб только русскому народу

Вновь возвратить его свободу…

– Ну что ж, – сказал Александров, когда Вера закончила. – Стихи эти известны мне, конечно.

Вера в упор смотрела на него, смотрела долго, пытливо, потом тяжело вздохнула и, видимо наконец решившись, спросила:

– Вы не стали бы осуждать Наливайко?

Александров улыбнулся. На догадки он был быстр, и одна из них ему уже кое-что подсказала, именно: ни в коем случае не следует медлить с ответом.

– Вопрос понятен, – начал он. – И вот что я думаю, – продолжал он проникновенно и очень серьезно: – Благородство душевного порыва таких народных героев прошлого, как Наливайко, для меня вне сомнений. Идея общего блага и свободы, идея всечеловеческого обновления находила и находит немало фанатиков, которые…

– Как? – перебила Вера. – Фанатиков? Простите, но разве наше чувство возмущения против неправды, против зла и несправедливости есть фанатизм? Я хотела бы, однако, понять… узнать ваше мнение: вправе ли человек совершать жестокость даже во имя общего блага? Ведь и само чувство справедливости можно таким образом оскорбить! Скажите, святая радость доброты и всепрощения разве не лучше? Разве стали бы вы отрицать, что преступление, как и всякая жестокость, опустошает душу?

Александров встал.

– Минуту, сударыня. Я попрошу принести свет.

За оконцем камеры сгущались мартовские сумерки. Александров постучал в дверь. Явился служитель и по требованию защитника тотчас принес зажженную керосиновую лампу.

А Вера, будто уже до конца выговорилась, сидела теперь понуро, тихо, пригорюнилась и с безучастным выражением лица смотрела в угол.

Вдруг она оживилась, словно опомнилась.

– Я знаю, – заговорила она, – вы скажете: бывают поступки жестокие, но святые. И начнете затем сводить нравственные нормы к понятиям полезного и необходимого, но ведь так все на свете можно оправдать! Любое злодеяние, любое преступление! И если, например, я, исходя из своих социалистических убеждений, стану…

Он перебил:

– Вера Ивановна, голубушка!

– Погодите, я еще не все сказала…

– А я хотел бы тоже кое-что напомнить вам, и теперь моя очередь это сделать! – настаивал он. – В вашем настроении я ощущаю то благородное и великое чувство, которое один философ объяснял естественным правом человека на наказание самого себя. И я вполне готов понять вас, сударыня. За каждым из нас сохраняется это право. Оно, мне кажется, великий дар человечеству. Скажу всю правду, – продолжал он, вдруг словно бы виновато улыбнувшись. – Я лично не сторонник крайних акций и о революционных теориях не берусь судить. Но вот что для меня непреложно: злой тирании крепостнической власти и любому попранию человеческого достоинства надо сопротивляться, тут и сомнений быть не может. Торжество жестокости – вот что такое случай с Боголюбовым. Самое страшное зло – это то, которое творится под эгидой закона! А мы живем с вами в империи, где зло творится повсеместно и повсечасно…

4

Вот так они разговаривали, часто перебивая друг друга, хотя оба хорошо были воспитаны и при других обстоятельствах не стали бы этого делать. Но сейчас каждый стремился поскорее высказать свое, возразить другому тотчас же, иначе, казалось, возможность такая будет упущена. Так бывает, когда люди касаются острой темы и в жарком споре ищут истину.

Но зря они так торопились. Разговор у них потом пошел хороший, спокойный. Каждый, не перебивая, давал возможность другому высказать мысль до конца.

Вера рассказала, как вел допросы Кабат. Поплакала, не стесняясь, когда передавала последний разговор с ним, когда он грозил ей и предсказывал, что на суде ей «вымажут всю морду сапогом» и она будет навеки опозорена. Призналась Вера, как много пережила с момента выстрела, как часто здесь же, в камере, себя казнила, как снова и снова пыталась найти ответы на мучающие ее вопросы и все равно так ни к чему не пришла. О, не для будущего ей важны эти ответы, у нее нет будущего, один мрак впереди, но для самой себя, для того чтоб перед собой быть честной, она должна знать, «что она такое была» и «что такое есть».

– Ведь через какие-то законы я переступила, так или нет? – спрашивала она голосом, дрожащим от волнения и сдавленным от внутренней боли. – Так ведь, да?

Она требовала ответа: как же он станет ее защищать? Не возьмется же он доказывать на суде, что выстрела не было!

– Дело не в выстреле, – убеждал ее Александров. – Вы сами должны хорошо понимать, какие большие вопросы поднял ваш поступок.

– Нет, – возражала Вера. – Я сейчас ничего не стала понимать. Я растерялась. Если отнять у меня то, что мною двигало, мою жертву, то останется на суде одно – преступление!

Он горячо доказывал, что именно этого-то не следует ей опасаться. Нет, не следует! То, что она назвала жертвой, не может быть отнято у подсудимой, вот в том-то и все дело!

– Я вижу, вы мучаетесь после выстрела, я давно это заметил, и мне все понятно, Вера Ивановна, – говорил он горячо. – Конечно, высший нравственный закон в данном случае требовал лишь осуждения зла, а не обязательного наказания, то есть выстрела. Но не было осуждения – ведь в этом все зло! Крепостники остались крепостниками – вот что показал позорный поступок Трепова! И то, что вы мучаетесь после выстрела, делает святой вашу жертву, а что искупает жестокость треповых? Ничто! Треповы не мучаются, творя зло, а наоборот, даже уверены в своей непогрешимости, в своем праве творить насилие. Так пусть одумаются, если могут, – закончил Александров в волнении.

Вера не отрывала от него горящих глаз.

– Вы так и скажете на суде?

Он улыбнулся, поглядел на часы и взялся за пальто.

– Постараюсь как-то выразить эту мысль, – ответил он простодушно. – Хотя, вероятно, и в несколько ином виде… Ну, мне пора.

Она проводила его к двери и там сказала:

– Извините… Я потревожила вас, но иначе не могла… Послушайте, Петр Акимович, не защищайте меня, откажитесь лучше! Не надо, прошу вас!..

– Ну что вы, оставьте! Все уже решено! И не мною одним, – добавил Александров, понизив голос. – Вы должны это знать, вашим делом заинтересованы чересчур многие. Сегодня как раз я с некоторыми вашими товарищами имел встречи и оттого не пришел утром. Да! – вдруг схватился он за карман пальто. – Я чуть не забыл! Вот вам… передача!

Он протянул Вере какую-то тетрадку.

– Что это?

– Три речи здесь. Они вам знакомы, я думаю, – ответил Александров. – Честно говоря, не уверен, подойдет ли это вам. Но велено передать вам, и мой долг это сделать. Прощайте!..

Когда он ушел, Вера присела к лампе и заглянула в тетрадку. Это были речи, которые давно ходили по рукам. Речи подсудимых Софьи Бардиной и Петра Алексеева на процессе «50-ти», Ипполита Мышкина – на последнем процессе «193-х».