Взгляд упал на одно место из речи Бардиной:
«Собственности я никогда не отрицала. Напротив, я осмеливаюсь даже думать, что защищаю собственность, ибо я признаю, что каждый человек имеет право на собственность, обеспеченную его личным производительным трудом, и что каждый человек должен быть хозяином своего труда и его продукта. И скажите после этого – я ли, имея такие взгляды, подрываю основы собственности или тот фабрикант, который, платя рабочему за одну треть рабочего дня, две трети берет даром».
Вера увлеклась, перевернула страничку.
«В подрывании государства я столь же мало виновата. Я вообще думаю, что усилия единичных личностей подорвать государство не могут».
Не отрываясь, Вера дочитала речь до конца.
«Меня обвиняют в возбуждении к бунту. Но к непосредственному бунту я никогда не возбуждала народ и не могла возбуждать, ибо полагаю, что революция может быть результатом целого ряда исторических условий, а не подстрекательства отдельных личностей».
Председатель суда прерывал Софью, не давал говорить. Она продолжала:
«Но как бы то ни было и какова бы ни была моя участь, я, господа судьи, не прошу у вас милосердия и не желаю его. Преследуйте нас как хотите, но я глубоко убеждена…»
Опять кричал на Софью председатель:
«Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены!»
«Преследуйте нас – за вами материальная сила, господа: но за нами сила нравственная, – продолжала Софья. – Сила исторического прогресса – сила идеи, а идеи на штыки не улавливаются!..»
Вот какие слова нашла девушка-революционерка, которой в этот момент было всего 23 года. И уже скоро год, как она томится в Сибири.
Прочитала Вера и остальные две речи и позавидовала силе, глубине мысли и смелости Бардиной, Алексеева и Мышкина. Какие-то новые революционные веяния ощущались в их речах.
– Нет, я так сказать не смогу, друзья мои, – бормотала Вера. – Я скажу едва ли два-три слова. Тяжело поднимать руку на человека, но я должна была это сделать. И все! – захлопнула она тетрадку решительным движением руки. – Не скажу ни слова больше! Я не имею права и не должна ничего больше говорить.
Теперь она знала, как вести себя на процессе. А еще утром ничего не могла решить и была в полном отчаянии.
Глава одиннадцатая.Весь Петербург
1
Слухи о предстоящем в пятницу 31 марта процессе Веры Засулич взбудоражили весь Петербург. Анатолия Федоровича замучили просьбами о пропусках в зал суда, а там было всего триста мест.
От множества просьб, сыпавшихся с разных сторон, можно было сойти с ума. Одни присылали записки, другие являлись лично – кто на дом, кто на службу.
Вчера его разбудили даже ночью.
– Мне господина Кони! – бушевал внизу у дверей какой-то подвыпивший купчик. – Самого надо мне! Желаю пропуск заполучить! Тыщу рублей не пожалеем, Хоть две! Три!
Не успели прогнать купчика, как еще затемно явился слуга со слезным письмом от одной знатной дамы. К завтраку взбешенному судье подали на подносе кипу почты. Конверты с сургучными печатями, без оных, записочки, пахнущие тончайшими духами, письма деловые, официальные. Подписи почтенных сановников, дам света, петербургских знаменитостей театра, музыки, живописи, военного и чиновного мира, послов, корреспондентов. И все об одном: пропуск, пропуск! Из писателей пожелал быть на процессе Достоевский, и Анатолий Федорович, который давно был дружески знаком с ним, конечно, в пропуске ему не отказал.
И вот наступила пятница – последний день марта.
Уже с раннего утра, задолго еще до того, как все началось, на Литейной улице у массивного здания Окружного суда начала собираться толпа. Народ тут был, на взгляд дежуривших у подъезда чинов полиции, серенький, простой, без пропусков, разумеется, и близко к подъезду его не подпускали.
Бросались в глаза широкополые шляпы, платки, пледы, высокие сапоги.
Необычно рано начался и съезд публики с пропусками. Один за другим подкатывали экипажи и сходили с них люди – все солидные, сановные, в шубах, генеральских и чиновничьих шинелях, мелькали и меховые манто, и цилиндры, и дамские шляпы с перьями.
Взволнованно расскажут потом о событиях того дня очевидцы, и если их голоса порой разноречивы, живое, подлинное сквозь все пробивается наверх, как чистый родник из многослойной толщи земли. И пусть почаще зазвучат эти голоса.
Итак, наступил день суда над Засулич, и в этот день не только ей, а многим предстояло пережить большие испытания.
Волновался с утра и Кони. Еще за час до начала заседания он уже сидел в своей судейской комнате, позади зала, уже начинавшего заполняться публикой, и просматривал дело подсудимой.
В дверь заглянул Путилин.
– И вы здесь? – кивнул ему Анатолий Федорович и поманил сыщика к себе пальцем. – Идите-ка сюда, Иван Дмитриевич.
Тот подошел, почтительно вытянулся.
– Вы слывете оракулом, Иван Дмитриевич. Как думаете, чем кончится это все?
– Кто я перед вами, господин судья? – искательно заулыбался Путилин. – Я ведь из самых простых-с, а вы такой образованный, каких, говорят, в мире нет. Что же мне-то браться предсказывать вам?
– Вы начальник столичной сыскной полиции, Иван Дмитриевич, не скромничайте!
В эту минуту вошел Сербинович, человек уже нам знакомый. Тот самый, у которого была привычка все сводить к материальной стороне и который, кроме службы в суде, для приработка еще давал уроки сынкам из богатых семей столицы.
– Ба, ба, ба! – закричал он. – Голубчик! – бросился старик к Путилину. – Сейчас мы с Дэном о вас вспоминали! Он сию минуту войдет, и уж вы ему, ради Христа, предскажите: сын у него будет или дочь?
Дэн был членом Окружного суда, и сегодня ему предстояло вместе с Сербиновичем участвовать в заседании, председательствовать на котором должен Кони.
– Не до смеху, господа, – сказал Анатолий Федорович, захлопывая папку и выходя из-за стола. – А впрочем, – махнул рукой Кони, – хоть чем-то надо отвлечься. – Он с болезненной гримасой прижал ладони к вискам. – Нервы у меня, признаюсь, напряжены до крайности.
Тут снова открылась дверь, и вошел грузный человек, уже пожилой, с большой копной седых волос почти до плеч.
Это и был Дэн.
Анатолий Федорович принялся расхаживать взад и вперед по кабинету, а оба члена суда насели на Путилина. У Дэна жена вот-вот разродится, так что же ждет старика? Сын? Дочь?
Путилин поломался, поломался, а потом все же вступил в роль оракула и предсказал Дэну сына.
– Дай бог, – возликовал старик, обнимая Путилина. – Я так жду сыночка! Ну, приходи, Иван Дмитриевич, на крестины, дорогим гостем будешь.
Путилин неприметно косил глаз на Кони.
Тот все ходил, заложив руки за спину.
– А ваш председатель расстроен что-то, – сказал тихонько Путилин Дэну и Сербиновичу. – Беспокоится, как бы присяжные не подкачали…
Кони услышал эти слова и придержал шаг.
– Да? Могут оправдать, вы думаете?
– Все может быть, – ответил судье Путилин, – с вашего позволения говорю, господа. Я не могу знать заранее и предполагаю опять же наобум, как в народе сказывают. Может, да, может, нет. Уж в этом деле вы сами все рассудите.
– А все же? – настаивал Кони. – Не виляйте!
– А я не виляю, господин Кони. Я только про настроения могу сказать. Настроения неважны, признаться вам по чести. То говорят и это говорят. Не должны ее оправдать, конечно, так я считаю, а там кто знает… В народе еще говорят: «Глаза – мера, душа – вера, а совесть – порука». Может это сказаться? Может. А вот будь сегодня суд Особого присутствия, то я бы уж точно предсказал. А сейчас, – закончил Путилин, – все по-новому пошло, с присяжными, а настроения неважные, господа!
Когда Путилин откланялся и исчез за дверью, Сербинович сказал, разводя руками:
– В самом деле, господа, что тут гадать-то? Засудить ее надо, только не слишком строго.
Дэн усиленно затряс головой в знак согласия, а Кони снова заходил по кабинету, задумчиво глядя себе под ноги.
2
Немного времени до начала процесса у нас еще есть, и хотелось бы тут сказать кое-что о настроениях, про которые упоминал Путилин.
Кстати, мысли об этом как раз и занимали сейчас судью. Путилин, если и увильнул от прямого ответа, был близок к истине.
Анатолий Федорович потом сам расскажет о своих раздумьях; они не давали ему покоя все последние дни.
И лучше сразу обратиться к его записи:
«Вдумываясь в тогдашнее настроение в Петербурге, действительно трудно было сказать утвердительно, что по делу Засулич последует обвинительный приговор…
Выстрел Засулич обратил внимание общества на совершившийся в его среде акт грубого насилия в то время, когда все его внимание было обращено на театр войны. И настроение общества в Петербурге в это время вовсе не было столь благодушным, чтобы думать, что оно отказалось от суровой критики правительственных действий… Наоборот, именно в начале весны 1878 года в петербургском обществе проявлялись раздражительная нервность и крайняя впечатлительность.
На нервное состояние общества очень повлияла война…
В обществе стали раздаваться толки, совершенно противоположные тем, которые были до войны. Стали говорить о малодушии государя, о крайней неспособности его братьев и сыновей и мелочном его тщеславии, заставлявшем его надеть фельдмаршальские жезлы и погоны, когда, в сущности, он лишь мешал да ездил по лазаретам и „имел глаза на мокром месте“.
И по мере того как проходил чад ложно-патриотического увлечения среди скептически настроенного общества, яснее и яснее чувствовалась лицемерная изнанка этой истощающей войны, которая, добыв сомнительные для России результаты, не дала никакого улучшения в ее домашних делах».
Ухудшило настроение общества еще и то, что обнаружилось на последнем процессе «193-х». Вот, оказывается, что происходит! Больше трех лет гноили в тюрьмах тысячи людей, мучили их, истязали, а вся-то «вина» большинства юношей и девушек (многие из лучших, известных семей) состояла в том, что они читали крестьянам книжки. Придумали новый грех: «пр