Пункт за пунктом Анатолий Федорович заранее отвергал все возможные обвинения и сам понимал, что во внимание это принято не будет.
Позвонить надо, позвонить! Но минуты шли, а Кони все не решался. И в поразительной тишине все громче звучал голос Александрова.
«Вот в эту-то пору, – говорил он, – через пятнадцать лет после отмены розог, которые, впрочем, давно уже были отменены для лиц привилегированного сословия, над политическим осужденным арестантом было совершено позорное сечение. Обстоятельство это не могло укрыться от внимания общества; о нем заговорили в Петербурге, о нем вскоре появляются газетные известия. И вот эти-то газетные известия дали первый толчок мыслям Веры Засулич. Короткое газетное известие о наказании Боголюбова розгами не могло не произвести на Засулич подавляющего впечатления. Оно производило такое впечатление на всякого, кому знакомо чувство чести и человеческого достоинства.
Человек, по своему рождению, воспитанию и образованию чуждый розги; человек, глубоко чувствующий и понимающий все ее позорное и унизительное значение; человек, который по своему образу мыслей, по своим убеждениям и чувствам не мог бы без сердечного содрогания видеть и слышать исполнение позорной экзекуции над другими, – этот человек сам должен был перенести на собственной коже всеподавляющее действие унизительного наказания.
Какое, думала Засулич, мучительное истязание, какое презрительное поругание над всем, что составляет самое существенное достояние развитого человека, и не только развитого, но и всякого, кому не чуждо чувство чести и человеческого достоинства!..»
Все внутри у Кони онемело. Перед его глазами явственно очертилось суровое лицо Палена. И временами Кони даже слышал его крик:
«Эти мошенники! Эти девки! Их пороть, пороть надо, только пороть! Да заодно кавалеров их! А вы, уважаемый Анатолий Федорович, позволили дать им всем поголовно полное оправдание!..»
«Граф, ваше сиятельство, – старался спокойно отвечать Кони. – На свете нет ничего дороже человеческой личности. История полна примеров самой отчаянной борьбы людей за свою честь и достоинство. Боролись за это рабы Древней Греции и Рима. Боролись за это колоны средних веков. Во имя чести и достоинства личности совершались все революции! И ради этого же человечество борется, страдает, ищет новые пути сейчас. Чего же вы хотите, граф? Девушка, которую мы судим, не позор, а честь России. Поверьте, ваше сиятельство, я беспристрастен. Я за истину, граф, и только! За достоинство человека, и только».
Пален потрясен. Задохнувшись дымом сигары, он кашляет, заходится в крике:
«Вы!.. Вы забыли… Все забыли! Так я напомню вам… Напомню про графа Фольштейна! Когда надвигалась революция во Франции, он сказал герцогине Роган: „Madame, mon métier est d’être royaliste“[2]. Да, господин Кони. И ваше ремесло, как и мое, быть таким же… роялистом, верным державному скипетру. А вы! Вы что?..»
Кони с достоинством возражает:
«Mon métier d’être juge[3]. Простите, но это именно так. Мое ремесло быть судьей, граф. Я уж говорил вам. Я осуществляю правосудие, а не оказываю услуг. Но я отнюдь не стою за революцию».
«Молчать! Вы продались этим девкам, этим мошенникам, вы с ними заодно! То, что смеет говорить Александров, – это революция, революция на трибуне. Да-с, уважаемый! Это не речь, а зов к ниспровержению всего, на чем держимся все мы!»
«В сентябре Засулич была в Петербурге, – говорил Александров. – Здесь уже она могла проверить занимавшую ее мысль происшествие по рассказам очевидцев или лиц, слышавших непосредственно от очевидцев. Рассказы по содержанию своему не способны были усмирить возмущенное чувство. Газетное известие оказывалось непреувеличенным; напротив, оно дополнялось такими подробностями, которые заставляли содрогаться, которые приводили в негодование».
Слушая Александрова, Анатолий Федорович вспоминал и свои обиды. Ушел-то он от Палена ведь, собственно, потому, что не стерпел унижений. Не мог снести графской спеси, а главное – соглашаться с тем, что противоречило совести.
«Граф, всех вы в острог не загоните и розгами не перепорете! Никогда вам не покорятся люди, уважающие свою честь и достоинство, – мысленно бросал Кони Палену. – Те, кого вы называете девками и мошенниками, на самом деле лучшие дети народа, люди чистой морали и нравственности, и они никогда не покорятся вам, граф. Их самоотверженность беспредельна! И то, что здесь происходит, граф, – лишь одна из страниц многовековой борьбы – борьбы, идущей, наверное, с тех пор, как человек осознал себя человеком!..»
Александров в эти минуты говорил:
«В беседах с друзьями и знакомыми, наедине, днем и ночью, среди занятий и без дела Засулич не могла оторваться от мысли о Боголюбове, и неоткуда сочувственной помощи, неоткуда удовлетворения души, взволнованной вопросами: кто вступится за опозоренного Боголюбова, кто вступится за судьбу других несчастных, находящихся в положении Боголюбова? Засулич ждала этого заступничества от печати, она ждала оттуда поднятия, возбуждения так волновавшего ее вопроса. Памятуя о пределах, молчала печать. Ждала Засулич помощи от силы общественного мнения. Из тиши кабинета, из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение. Она ждала, наконец, слова от правосудия. Правосудие… Но о нем ничего не было слышно. И ожидания оставались ожиданиями. А мысли тяжелые и тревоги душевные не унимались. И снова и снова, и опять и опять возникал образ Боголюбова… И вдруг внезапная мысль, как молния сверкнувшая в уме Засулич: „О, я сама! Затихло, замолкло все о Боголюбове, нужен крик, в моей груди достанет воздуха издать этот крик, я издам его и заставлю его услышать!“ Решимость была ответом на эту мысль».
6
Пален как-то вдруг исчез, и Кони увидел зал, уже готовый к взрыву.
«Да, это революция, – мелькало в уме, – революция на трибуне».
Полного оправдания Засулич он не желал, нет. Вовсе не ради того, чтобы оправдаться перед Паленом, а чтобы быть чистым перед собственной совестью, он говорил себе: конечно, ее оправдание было бы слишком большим вызовом государю и всей власти империи.
«Ах, как глупо все пошло с самого начала, – сокрушался Анатолий Федорович. – В дикой спешке сляпали дело и давай торопить: скорее засудите ее! Действительно, кого Юпитер хочет наказать, того прежде всего лишает разума».
Ведь насколько лучше было бы отложить все это на летние месяцы! Публики в столице меньше… Анатолий Федорович советовал же Лопухину отложить суд до июня – июля. Не послушались его совета. «Но я вовсе не сторонник революции, – не мог успокоиться Кони. – Пален роялист, но и я не якобинец и подавно не санкюлот».
Александров заканчивал, и вот что представлялось сейчас глазу еще одного из очевидцев:
«Ясно помню фигуру Александрова, точно выросшего на целую голову, и его властный голос, гремевший в зале. Помню, как зал, точно загипнотизированный, смотрел ему в глаза и жил его мыслями и чувствами. Помню, что и Засулич, которая сама не заметила, как перестала рыдать, и, выпрямившись, сидела, впившись глазами в вдохновенное лицо оратора. Сидела как зачарованная тем, что говорил он о ее мыслях и переживаниях».
«В первый раз, – говорил Александров, – является здесь женщина, для которой в преступлении не было личных интересов, личной мести, – женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею, во имя того, кто был ей только собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Если этот мотив проступка окажется менее тяжелым на весах общественной правды, если для блага общего, для торжества закона, для общественной безопасности нужно призвать кару законную, тогда да совершится ваше карающее правосудие! Не задумывайтесь!»
На скамьях присяжных все опустили головы. А Вера сидела сейчас с поднятой головой и уже не всхлипывала. Прямо в упор смотрела на Александрова и дивилась – как точно он смог передать ее состояние, ее чувства и настроения! Казалось, не адвокат ее защищает, а родной брат, очень близкий человек, который один может чувствовать то, что она чувствовала.
Александров заканчивал, обращаясь к присяжным:
«Не много страданий может прибавить ваш приговор для этой надломленной, разбитой жизни. Без упрека, без горькой жалобы, без обиды примет она от вас решение ваше и утешится тем, что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратили возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок. Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва.
Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников».
Александров умолк, но еще не сел. В зале не поняли, что речь кончена, еще чего-то ждали, и слышно было дыхание сотен людей. И вдруг один хлопок в ладоши, за ним другой, третий, и вот уже весь зал бушует. Не положено аплодировать в суде – это знали, и все же не удержались.
С председательского места яростно зазвонил колокольчик. «Да что уж теперь звонить, братец, – сам себе говорил Кони с усмешкой. – Тут звони не звони, а скандал неизбежен».
Глава тринадцатая.Нет, не виновна!
1
Когда водворилась тишина, начал говорить Кони. Обращался он только к присяжным, и речь его была самой спокойной, какую он когда-либо произносил. Он переволновался, и теперь, по крайней мере, в эти оставшиеся полчаса-час до конца процесса, ничто уже не могло лишить его самообладания. Жребий брошен!
Усталым, но уверенным голосом он в своем председательском резюме разъяснял присяжным обстоятельства дела. Как на весах взвешивал, не выказывая сочувствия ни той, ни другой из тяжущихся сторон, все их аргументы. Он убеждал присяжных не обращать внимания ни на необычность процесса, ни на публику, ни на аплодисменты. Одна только совесть и дух правды да будет им, присяжным, путеводной звездой в отправлении правосудия.