Ну, как быть с этой историей у Казанского собора? Что делать? Ведь придется графу сегодня же доложить обо всем государю! Какие меры еще предложить?
Анатолий Федорович дальше рассказывает в своих воспоминаниях о том совещании у графа-министра:
«Пален после обычных „охов“ и „ахов“, то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил, наконец, Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять? Вопрос был серьезный. Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события, а Трепов, который, конечно, в тот же день, и во всяком случае не позже утра следующего дня, стал бы докладывать государю, и притом в том смысле, как бы на него повлияло совещание у министра юстиции, ждал и внимательно слушал».
Товарищ министра сенатор Фриш, человек угрюмый и желчный, с бычьей морщинистой шеей, вываливающейся из воротника его мундира, в ответ на слова графа делает такой жест, что все вздрагивают. Сначала Фриш приставил ладонь к своему горлу, потом, как бы затянув веревку на шее, дернул рукой вверх. Это не могло иметь иного смысла, кроме как совет именно таким образом расправиться с теми, кто был схвачен на Казанской площади.
Тут Кони не смог промолчать.
«Как? – невольно вырвалось у меня. – Повесить? Да вы шутите?!» Не отвечая мне, он наклонил голову по направлению к Палену и сказал спокойно и решительно: «Это единственное средство!»
Вставил свое слово и Трепов. Зная, как граф любит слово «мошенник», градоначальник выразился коротко:
– Сечь этих мошенников надо. Сечь!
При всей простоте старый Федя знал, что делает, предлагая свое решение и выставляясь человеком, который гораздо мягче Фриша.
В высших сферах столицы в последнее время часто раздавались голоса, что против смутьянов нужны такие меры, которые ставили бы их в позорное положение.
Услышав слово «сечь», Кони потемнел, заерзал в кресле. Вспомнилось: не так давно его затащил к себе в гости поздно ночью некий Оболенский – человек вздорный, хотя и князь. Очень хотелось этому князю о чем-то посоветоваться с Анатолием Федоровичем.
«Я вошел, – рассказывает Кони в своих записях. – Заспанные и несколько удивленные лакеи подали вино, и он стал читать записку, которая начиналась пышным вступлением о мудрости Екатерины Великой и знании ею людей. Затем, после нескольких красиво округленных, но бессодержательных фраз, делался внезапный переход к политическому движению в России и рекомендовалось подвергать вместо уголовного взыскания политических преступников телесному наказанию без различия пола… Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде. „Что вы скажете?“ – спросил он меня, обращая ко мне красивое и довольное лицо типа хищной птицы с крючковатым носом… „Кому назначается эта записка?“ – спросил я, приходя в себя от совершенной неожиданности всего, что пришлось выслушать. „Государю! Пусть он услышит голос своего верного слуги. Но я хочу знать ваше мнение, я вас так уважаю“, – и т.д. „Вы или шутите, – отвечал я, – или совершенно не понимаете нашей молодежи, попавшей на революционную дорогу, если думаете испугать и остановить ее розгами…“»
Но «идея» князя Оболенского уже проникла во многие кабинеты и салоны столицы. Склонялся к ней и граф Пален. Носился с этой «идеей» и председатель петербургского окружного суда Лопухин (эту фамилию следует запомнить), который подал соответственную записку графу.
«Даже прекрасные уста наших великосветских дам не брезгали этим предметом, – вспоминает Кони. – „Да, скажите, – говорила мне изящная и по-своему добрая графиня К., – скажите, почему же нельзя сечь девушек, если они занимаются пропагандой? Я этого не понимаю!“ – „Если вы – милая, образованная женщина и мать семейства, мать подрастающих дочерей, не понимаете, почему нельзя сечь взрослых девушек, и спрашиваете это у меня, у мужчины, то я не могу вам этого объяснить… Представьте себе лишь, что вашу бы дочь, лет восемнадцати, высекли…“ – „О! – отвечала мне моя собеседница с выражением презрительной гордыни. – Мои дочери в пропаганду не пойдут!“»
Влияние всех этих толков и настроений и сказалось в словах Трепова на совещании у Палена. Старой «полицейской ярыге» хотелось угодить графу и высшим сановникам, разделяющим мнение князя Оболенского и Лопухина.
Пора, однако, кончить рассказ об этом совещании. Ничего оно твердо не решило, но показало, что даже в сановных кругах идет борьба разных мнений, в которых граф Пален совершенно терялся. Он ждал совета от Кони, но тот не поддержал ни Фриша, ни Трепова. Анатолий Федорович Кони оказался тут белой вороной, и его слова о благоразумии прозвучали «гласом вопиющего в пустыне», как он сам себе сказал, когда совещание закончилось. В тот день Кони решил твердо добиваться отставки с поста «графского советника». Надежды, которые он возлагал, соглашаясь на эту роль, не оправдывались.
«Пален, – говорил себе Кони, – не слуга своей страны, а лакей своего государя!»
Зачем же ему, Анатолию Федоровичу, оставаться советником при лакее?
Он чувствовал: после сегодняшнего совещания граф, пожалуй, уже не станет его удерживать. Для вице-директора министерства юстиции воззрения Кони слишком либеральны. Он даже против того, чтобы сечь «мошенников» и «девок», хотя сам государь и его окружение этому сочувствуют.
– Позор! – сокрушенно вздыхал Кони. – Крепостное право отменено, а дух крепостничества еще жив, да не только жив! Пронизывает весь строй империи! Сечь взрослых людей! Ужас!
Вечером Кони поехал в театр. Давали спектакль с участием знаменитого итальянского трагика Эрнесто Росси. Великолепная игра Росси немного развеяла тягостные думы Анатолия Федоровича. Он очень любил театр и был хорошо знаком с артистическим миром и литературными знаменитостями столицы.
3
Дело о демонстрации на площади у Казанского собора разбиралось в особом «присутствии» правительствующего сената с 18 по 25 января 1877 года, то есть спустя месяц с небольшим после совещания у графа Палена. Суду было предано 20 человек, в большинстве студенты и курсистки. Самым юным среди них был Яков Потапов, и мы позволим себе здесь хоть кое-что сказать о его роли в демонстрации: она не должна быть забыта.
Кусочек истории, один ее эпизод: демонстрация у Казанского собора. Но в революционной истории России это событие было великим подвигом.
Впервые заявили о себе в тот день «зимнего Николы» рабочие Питера – вот событие особой важности, отмеченное во всех свидетельствах и описаниях, посвященных тому, что произошло на широкой площади у собора. Юный Потапов и был рабочим, фабричным учеником.
В разгар демонстрации, когда в толпе прозвучал призыв Плеханова к борьбе с царским самодержавием, именно его, Якова Потапова, подняли на плечи стоявшие около Плеханова рабочие, и в руках Якова заполыхало красное полотнище с надписью: «Земля и воля».
Казалось, сама юность русской революции отразилась в чистых глазах рабочего мальчика, вложила в его руки алое знамя.
Сурова была расправа с участниками демонстрации у собора: тюрьма, Сибирь, каторга.
Плеханову посчастливилось. В момент, когда на демонстрантов налетели казаки и городовые, ему удалось скрыться. А Яшу схватили. Ввиду несовершеннолетия ему присудили пять лет поселения в одном из отдаленных монастырей для (так говорилось в приговоре) «исправления нравственности и утверждения в правилах христианского долга». Находясь в Соловецком монастыре и отбывая там наказание, Потапов, не стерпев обиды, ударил одного из духовных лиц; за это его опять судили и сослали в глухой угол Якутии, где сам черт не бывал. Там вскоре и угасла короткая жизнь Якова Потапова.
Теперь можно перейти к Боголюбову, чья судьба оказалась не менее трагичной.
Боголюбов (подпольная кличка), или Емельянов (настоящая фамилия), был одним из видных членов землевольческой организации Питера. Приехал он сюда с Дона, поступил в Ветеринарный институт. Сын дьячка, бедный студент, он для заработка давал уроки, иногда шел в гавань грузить мешки, ютился на чердаках, в подвалах, часто спал на голых досках и любил говорить о себе: «Мне бы только огарочек свечи да книжку в руки. Больше ничего не нужно. Я и счастлив».
Обычная участь разночинца. Вот о таких, как Боголюбов, и писал Чернышевский в «Что делать?», Тургенев – в «Отцах и детях».
Порывистый, энергичный, привычный к труду и лишениям, Боголюбов и наружностью походил на описанных в этих книгах разночинцев. В нем как бы одновременно сочетались черты Рахметова и черты Базарова. Носил смешную бородку, густые клочковатые волосы стриг редко, ходил в смазных сапогах зимой и летом, разговаривал почти трубным басом и казался гораздо старше своих лет, а было ему всего двадцать три года.
Когда в «Земле и воле» решался вопрос о демонстрации у Казанского собора, Боголюбову предложили не показываться там. Не всю же организацию подставлять под удар. Сколько Боголюбов ни протестовал, не помогло. Человек он был горячий, но дисциплинированный. Не явился на демонстрацию, хотя страшно туда тянуло.
Показался он на площади, когда демонстрантов уже разогнали. По городу быстро разнеслась весть об избиении и арестах многих участников демонстрации, и Боголюбов не утерпел. Захотелось узнать судьбу товарищей.
На площади у собора кое-где еще топтались на снегу группы зевак. Невский рядом, день воскресный, народу на проспекте много. Каждый подходит, спрашивает: «А что тут было?» Затесался и Боголюбов в толпу, чтобы прислушаться к разговорам. И должно же так случиться: каким-то господам, вероятно переодетым шпикам, внешность молодого землевольца показалась подозрительной, и они подступились к нему: «Ты кто таков? Не из тех ли, кто тут против царя кричал?» Боголюбова схватили, обыскали и обнаружили в кармане револьвер.