Об этом разговоре с Треповым у Кони есть запись:
«Я ему откровенно сказал, что был и возмущен и расстроен его действиями… и горячо объяснил ему всю их незаконность и жестокость не только относительно Боголюбова, но и относительно содержащихся в Доме предварительного заключения…»
– Господи! – морщился и махал рукой Трепов. – Да что вы такое говорите, любезный Анатолий Федорович! Конечно, все признают: вы великий знаток законов и человек умнейший, да ведь тут дело-то решенное. Схвачен с оружием, как же не каторжник? А кроме всего прочего, он и не дворянин – сын дьячка, я узнавал. Подумаешь, персона! Мошенник и есть, да еще из неблагородных!
Кони было трудно разговаривать с градоначальником – казалось, этот вельможа не в состоянии понять даже то, что доступно разуму любого человека, не лишенного сердца и элементарных понятий нравственности. Допустив чудовищную жестокость и беззаконие, Трепов ни в малейшей мере не считал себя виноватым и еще твердил, что он всего лишь «службу исполнял».
– От царя мне достается, ну, а от меня – уже другим. Коловращение жизни, – разводил тяжелыми руками Трепов. – На том и свет держится!
Кони в эти минуты думал: «Тиранство есть привычка» – и вспоминал совещание у графа Палена в декабре прошлого года по поводу только что случившейся антиправительственной демонстрации у Казанского собора. Ведь Трепов первый тогда высказался за спасительное средство против «девок» и «мошенников» из революционной молодежи – беспощадную порку. Сечь! Сечь! И вот сейчас, полгода спустя, сам же перешел от слов к делу.
– В цивилизованном государстве этого не должно быть, – пытался Кони убедить Трепова и приводил изречение одного мыслителя, что жестокость и насилие ни к чему хорошему не приводят и что «терпимость – очень трудная добродетель, для некоторых – труднее героизма».
Трепов снова ссылался на Палена, от которого получил полную поддержку. Стараясь как-то оправдаться в глазах просвещенного Кони, покаянно бил себя в грудь.
– Я солдат, я – человек неученый, юридических тонкостей не понимаю!.. Ну, да ничего, – прибавил он затем, – теперь там уже все спокойно, а им на будущее время острастка… Боголюбова я перевел в Литовский замок… Я ему послал чаю и сахару…
Кони всего передернуло от этих слов Трепова. «Сострадание» проявил! Подверг человека позорному издевательству, надругался над его личностью и для успокоения совести послал ему «чаю и сахару».
После ухода градоначальника Анатолий Федорович долго не мог успокоиться, все твердил:
– Крепостник с головы до ног! «Барство дикое» – вот таких Пушкин и имел в виду. Ушла в прошлое эпоха Николая I, а все то же барство дикое царит на Руси.
Возмутительный поступок Трепова останется безнаказанным – вот в чем видел Анатолий Федорович главную беду. Даже с точки зрения установленных законов, несущих на себе всю печать крепостничества, это свирепое надругательство градоначальника над беззащитным человеком было правонарушением.
А граф Пален, министр юстиции Российского государства, лично все одобрил!
В глазах Кони законодатель – это и выразитель правового сознания народа, и его нравственный учитель. Как же далеки от этого и сам Пален, и все его окружение, не говоря уж о Трепове!
Увы, когда Анатолий Федорович попытался в тот же день высказать в разговоре с Паленом свой взгляд на драму в «предварилке», граф целиком поддержал Трепова.
«„Знаю и нахожу, что он поступил очень хорошо: он был у меня, советовался, и я ему разрешил высечь Боголюбова… Надо этих мошенников так!“ – И он сделал энергичный жест рукою», – вспоминает Кони.
А потом, совсем разъярившись, граф стал кричать:
«Надо послать пожарную трубу и обливать этих девок холодной водой, а если беспорядки будут продолжаться, то по всей этой дряни надо стрелять!..»
Кони думал: «Вот оно, барство дикое!»
Несколько дней спустя Анатолий Федорович узнал, что Боголюбов уже загнан под Харьков, в Белгородский каторжный централ, где господствовал страшный режим: там люди заживо сгнивают в кандалах. Стало известно также, что майора Курнеева градоначальник перевел к себе чиновником особых поручений. Казалось, тем все и кончится и скоро забудется, как уже не раз случалось в подобных случаях. Злоупотребления всегда легко сходили с рук разным треповым. И даже самый след загубленного человека исчезал навсегда.
Скажем тут же: Боголюбов не вынес позора и вскоре сошел с ума там же, в Белгородском централе.
На этот раз, однако, нашлись люди, которые постарались запомнить все, что произошло с ним. С некоторыми из этих людей мы встретились в день похорон Некрасова (состоявшихся, напомним, полгода спустя после драмы, о которой рассказано в настоящей главе), в канун нового, 1878 года.
Что же было дальше? – спросите вы.
А вот послушайте.
Глава третья.Ожесточенные сердца
1
Наступил 1878 год. Блистательная столица империи жила своей обычной жизнью.
В новогодние праздники дом на Гороховой (так называлась в народе резиденция генерал-адъютанта Трепова) весь светился огнями. Дом большой, в три этажа. Тут и казенная квартира Трепова, и его служебная канцелярия, и генеральские приемные, и комнаты его чиновников, и всякие другие «апартаменты» градоначальства. Есть даже особая комната, которая называется «Стол особых происшествий».
Снежным январским вечером недели через три после похорон Некрасова в градоначальстве, в квартире Трепова, по случаю семейного праздника опять было многолюдно от гостей, гремела музыка. Шумные торжества в доме на Гороховой, однако, не стóят подробных описаний. Богат старик – это все знали. Всего у него вдоволь – и денег, и орденов, и лент всяких. В милости у государя человек и даже, по слухам, состоит с ним в каком-то родстве. Почти ежедневно появляется Трепов в Зимнем дворце и пользуется чрезвычайным расположением царя. Бывает, чуть он задержится с явкой на доклад в Зимний дворец, а там уже тревожатся – не случилось ли революции в столице? И сам государь начинал нервничать и теребить всех: что с Федей?
А Федя – это и есть Трепов. Так его называют не только во дворце, не только близкие и родные, а даже питерские извозчики. Чуть завидят его экипаж издали и кричат друг другу:
– Остерегись! Федька едет!
Нет, не на эти подробности, а на другое следует обратить внимание.
В разгар праздничного вечера майору Курнееву зачем-то понадобилось заглянуть в людскую, где пили чай слуги Трепова и кучера господ, приехавших на торжество. Наверху, в квартире градоначальника, все богато, а в людской, конечно, как в людской. Коптит на дощатом столе керосиновая лампа, пахнет кислой капустой, крепчайшим табачным дымом, перепрелой овчиной. Народ ведет себя кто как: одни едят и пьют, другие храпят по углам на лавках, третьи сидят возле печки и беседуют о том о сем, а кое-кто сидит у лампы и читает.
– Ишь читачи какие! – усмехнулся Курнеев и, не совсем твердо держась на ногах, направился к тесно сгрудившимся у лампы кучерам.
Те встали. В людской присмирели, лишь спящие продолжали храпеть. Майор наведывался сюда часто. Все ему надо знать, во все углы нос свой сунуть. Телохранитель!
Один кучер, черномазый и тощий, держал в руках тоненькую затрепанную книжицу. Майор отобрал ее у кучера и поглядел – какая-то сказка. Пока, щурясь и ворча на плохой свет лампы, Курнеев силился разобраться, что за сказка, кучер, которого он и разглядеть как следует не успел, вдруг исчез. Как сквозь землю провалился.
– Ах ты, мать моя! Где он? – заревел Курнеев, мечась по людской. – Подать его мне сейчас же!
Он заглядывал под лавки, за печку, под стол – кучера нигде не было. Кто-то из поваров, человек, должно быть озорной и смелый, с усмешкой сказал:
– Стоя на молитве, ног не расставляй: бес проскочит.
– Я тебе покажу беса! – накинулся на него майор. – В морду хочешь? По миру пущу, болван! Жить надоело?
Где же, где тот кучер? Книжка же его крамольная! По виду – сказка, а говорится в ней про крестьянское малоземелье, про тяготы да подати, которыми задавлен мужик. В градоначальстве такие книжки, отобранные у разных лиц, держали под замком в особом шкафу. Чтение народу таких книжек считалось «пропагандой», а за это по закону давалось от пяти до десяти лет каторги.
– Кто он такой был? Чей? – требовал ответа Курнеев.
– Бес его знает! – отвечали люди. – Господский кучер чей-то. Книжку, говорит, барин дал.
Курнеев как был, в расстегнутом мундире и без шапки, кинулся на улицу, и вслед ему послышался смех. То повар сказал под стук закрывшейся двери людской:
– Коси малину, руби смородину!..
Сколько ни искал Курнеев того кучера, не нашел. Обежал майор и Гороховую, и Адмиралтейскую – все напрасно. Экипажей – прорва, кучеров возле них тоже немало, а поди узнай владельца крамольной книжки среди этой кучи бородатых и безбородых людей. Да и темно было: возле градоначальства тоже не шибко много фонарей горело. И вернулся Курнеев обратно ни с чем. На всякий случай он тихонько подкрался к двери людской, прислушался к идущему там разговору, и ему вдруг явственно послышалось названное кем-то за дверью имя Боголюбова. В первое мгновение майор обмер, а придя в себя, рванул дверь и влетел в людскую с криком:
– Какой Боголюбов? Что? Кто таков-с?
– Я говорю, может, то он был? – отозвался старик сторож, вставая с лавки.
– Кто он? Говори сейчас же!
– Слух такой, байка есть, – продолжал шамкать сторож. – Будто бы Боголюбов, которого, стало быть, в тюрьме посекли, по ночам все вокруг нашего градоначальства ходит. Да… От него ни крестом, ни пестом не отделаешься. Не отмолишься, не отплюнешься, не отлаешься. Вот, говорю, может, то он и был.
– Кто? – выпучил глаза майор. – Кучер тот?
– Ну да. Оборотнем стал и народ смущает.
– Верно, верно, – раздались голоса в людской. – Мало чего не бывает? Сам видишь: ейн, цвей, дрей, в момент испарился. Мы и сами, почитай, в себя не придем.