Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года — страница 23 из 46

Алена вышла к распахнутым воротам амбара. Там сиял ослепительный день, и за высокими крупными ромашками, за кустами ивняка видно было окно горницы, а за окном тем спал-почивал после ночного караула господин корпорал Максим Петрович Тузов.

Они вновь принялись с Ерофеичем за пук конопли.

— Максим Петрович мне сказывал, — делилась Алена, — ему бы только выбиться в обер-офицеры. А там и дворянство, и поместье может заслужить…

Ерофеич сделал безнадежный жест чесальным гребнем.

— Э, милая! Теперь не как при царе Петре Алексеевиче. Тогда и вправду, ежели способен и рвение прикладываешь, можно было и в графы проскочить, а то и в генералы. Теперь одно лишь и осталось — в случай выйти.

— Как это «в случай»?

— Кому-нибудь из вельмож на побегушки попасть.

— Ну, — убежденно сказала Алена, — Максим Петрович не такой. Он гордый, Максим Петрович.

А Ерофеича охватил зуд ораторства:

— Теперь вот отменили баллотировку в полках… Ты знаешь, что такое баллотировка? Ежели кого из офицеров надо в полк принять или в высший чин произвести, прочие офицеры закрытым образом баллотируют, выбирают что ни на есть достойного. Теперь же просто назначать будут сами генералы, а у этих, давно известно, кто кум,[43] тот и сват.

— Говорят, это Меншиков баллотировку в полках отменил, — сказал Миллер, не отходивший ни на шаг от полюбившегося ему Ерофеича.

— Меншиков! Все князьям хочет угодить да боярам! Сам забыл, из кого вышел. Проугождается!

Тут явился бурмистр Данилов, видя, что Ерофеич разглагольствует, погрозил ему пальцем. А сам пошел по рядам крутильщиц, отыскивая нерадивых, отпускал щедро пощечины да тумаки.

— А скажи, Федя, — обратилась Алена к студенту, — ты давеча государыню видел, какая она? Говорят — добрая?

— Го-го! — Ерофеич не дал студенту и слова вставить. — Ты что же, с челобитной, что ли, к государыне хочешь? Оставь эти финтифлюшки. Вот послушай, что раз было. Выходит государыня из дворца, а там царская пристань. Гребцы дежурные день и ночь наготове под веслом стоят. Спрашивает одного молодца: ты кто таков? Он отвечает: вашего императорского величества гребец Силоян. Ах, если ты гребец, то греби, указывает ему царица. И поехали они на острова и гуляли там до рассвета. А когда вернулись, откуда ни возьмись, к нему красавчик Левенвольд с молодцами. Да того Силояна полотенцем удушают и в воду, с камнем на шее. Га-га-га! Вот тебе и добрая государыня.

— Пшел вон! — в отчаянии закричал на него бурмистр Данилов. — Пшел отсюда вон!

Ерофеич, нимало не смутясь, пристукнул босыми пятками и вышел из амбара на волю, табачку понюхать. Знал, что ведь обратно призовут, еще и поклонятся. Где теперь канатные мастера?

А бурмистр подошел к грустной Алене.

— Чего ты здесь? Пыль, гляди, кострица едкая летает. Соглашалась бы, давно бы у меня барыней жила в чистых покоях…

Алена молчала, а бурмистр с состраданием смотрел ей в лицо. Руку свою он держал за спиной, потому что в руке той была крупная ромашка, которую он сорвал по дороге, но не смел преподнести.

В это время Миллер, вышедший с Ерофеичем, вбежал в амбар с криком:

— Герр Шумахер идет! Герр Шумахер, зельбст унд алляйн! Сам идет и весьма один!

Действительно, через мостик переходил озабоченный Шумахер в расстегнутом кафтане и метя пыль снятым париком. Случай небывалый, чтобы господин библиотекариус самолично жаловал в слободку.

Шумахер поднялся в тень на крыльце домика Грачевой и оттуда послышался его начальнический голос:

— Герр унтер-офицер Тузофф! Где ви есть здесь проживайт? Быстро-быстро, нам указано ехать, новую Кунсткамеру смотреть!

Максюта вышел сосредоточенный, пристегивая кортик. Шумахер пустился обратно через мостик, наклонив лобастую голову. Алена ничего не могла поделать с собой, выбежала из амбара на виду у всех, старалась попасть в ногу рядом с корпоралом, говорила:

— Позвольте мне идти за вами, хотя бы в отдалении… Да вы не сомневайтесь во мне, Максим Петрович… А с тем вертепом что вышло, так я ж хотела вам помочь… А Соньку ту, иноземку проклятую, вы не слушайте ничуть…

Он остановился, повернулся к ней. Кругом цвели ромашки, звенели кузнечики, буйствовал ослепительный летний день. А он стоял, загородив тропинку, туча тучей.

— Вот что, — сказал он твердо. — Не ходила бы ты за мной!

6

Кончив подносить кирпич, каторжане перенесли подмости. Охрана также переместилась, а каторжан пока усадили в канаву, поросшую травой. Ожидалась барка с щебнем под разгрузку.

Каторжане блаженствовали на солнышке, ловя миг ничегонеделанья.

— А щавель туточка гарный, — сказал, жуя листочек, молоденький каторжанин, у которого на смуглом лбу был выжжен грубый номер 8, словно двойной струп.

Говорили, что это антихрист[44] генерал-полицеймейстер Девиер съездил в Европу и привез оттуда, чтобы людей, вместо привычного рванья ноздрей, клеймить номерами, словно скот.

— У матушки-то в Черкассах, — продолжал Восьмой, — теперь, чай, и шти щавелевые, и плотвица ловится!

— Забудь про плотвицу! — ругнулся на него артельщик, такой же клейменый, как и все. — Третьего дня опять загарнуть пытался, сбежать? А артельному за тебя что — своей спиной отвечать?

— Ладно, Провыч, — сказал примирительно номер 13, широкоплечий атлет, у которого струпья в форме единицы и тройки украшали левую щеку. — Каторга, известно, что толокном не доест, то травой допитается.

— Тебе хорошо, — вздохнул артельщик. — Ты хоть и бывший, а все же офицер. Тебя здесь за три года никто не ударил. А на мне уж места живого не осталось!

— И тут недоля, — заметил юноша Восьмой. — Нетопыря вон, со всеми его татями, пальцем не тронут. Наоборот, почитай, каждую ночь на улицу выпускают, якобы милостыньку сбирать. А утром награбленное с охранниками делят.

— Тс! — перепугался артельщик. — Ну, Восьмерка! Не хватало, чтоб сам Нетопырь тебя услышал.

Тринадцатый и Восьмой уселись на травке рядышком, расстегнули зипуны. Снимать одежду, даже в самую жару, каторжанам не разрешалось. Артельщик же стал поправлять ножную цепь и нечаянно задел старика, лежащего рядом.

— Эй, Чертова Дюжина, — сказал он Тринадцатому. — Батя-то ваш загибается, как бы к утру не тово… Придет коновал, запишет — пухлость чрева, и в яму!

— Типун тебе на язык! — вскочил Тринадцатый и вместе с Восьмеркой склонился над стариком.

Тот был действительно плох.

— От духоты, от грязи, от воды гнилой, — качал головой Тринадцатый, перебирая лохмотья на его воспаленной коже. — Голова — сплошные расчесы, вошь. Есть такая примета, на кого вша нападет, тому не быть в живых. Батя, — шептал он старику. — Батя, очнись! Хочешь сухарика? Размочим, у Провыча вода осталась во фляжке.

— О-ох! — только и мог простонать бедняга.

Требовать врача каторжане боялись. Заберут старика в госпиталь, там его кромсать начнут иноземцы. Ходили слухи, что божедомы, которые неопознанных покойников погребают, мертвечиной стали на рынке торговать. Пусть уж старикан помрет на руках у товарищей, коль его такая судьба. Сколько вместе бедовали!

— Батя! — тормошил его Тринадцатый. — Не спи, не спи. Подними-ка чуть головушку, я тебе вошек поищу.

— Сколько ж ему годов? — размышлял Восьмерка. — Шестьдесят? Семьдесят? Каторга всех равняет. А имя хоть известно, ежели придется помянуть?

Старик вдруг шевельнулся и сказал отчетливо:

— Канунников Авдей Лукич, московской большой суконной сотни бывший купец, по делу царевича Алексея…

Артельщик ахнул и на всякий случай отодвинулся подальше. Другие каторжане чуть звякнули цепями, свидетельствуя этим свой интерес.

— Ладно, батя, ладно, — успокаивал старика Тринадцатый. — Что об этом?

— Пусть скажет, — настаивал Восьмерка, — остался ль у него кто-нибудь на воле? Кому что передать?

У него, как у самого молодого, была еще сильна духовная связь с вольным миром.

— Никого нет, — ответил бывший купец, не открывая глаз.

— У нас в Рогервике, — сказал артельщик, — на второй верфи, был один такой же. Все талдычил: одинокий, одинокий, а как преставился, за его телом аж князья приезжали!

— «У нас в Рогервике»! — передразнил его Тринадцатый. — Лучше скажи, что делать? Когда баржа придет и всех на разгрузку погонят, как мы его прикроем?

— Тю! — придумал Восьмерка. — Давай его подложим под бок пьяному Нетопырю, тот все равно не проснется. А охрана Нетопыря не поднимает.

— Гляньте, начальство привалило! — забеспокоился артельщик, всматриваясь из-под ладони на строительные леса. — Вот этого, в вольном кафтане, я знаю, это господин Шумахер, куратор Кунсткамеры, которую мы строим. А рядом кто же это в васильковом мундире? Какой-нибудь большой воевода?

— Может, ради приезда начальства, нам мясца на ужин положат? — размечтался Восьмерка.

— А я, кажется, воеводу того знаю, который в васильковом мундире, — сказал Тринадцатый, глядя также на верх кладки. — Я даже с ним служил на флоте…

— На «Святом Иакове»? — заинтересовался Восьмерка. — Ой, дядько, расскажи, будь ласков!

Тринадцатый нашел в траве сухой листик, перетер его в пальцах и стал нюхать, словно табак.

— Да нет, — ответил он. — Это было раньше, и били мы в десанте под самый под Стокгольм, королеве свейской[45] в печенки. А вот после, ежели б они нас поддержали, «Святой Иаков» бы победил.

— И ты, дядько, не был бы тогда на каторге? — Хлопец блестел восторженными глазами.

— Да, тогда бы, может быть, и не был.

— И меня б тогда, яко разбойника и татя, не признал?

— Нет уж, брат. Уж если б наш «Святой Иаков» победил, не стало б навеки в русской земле ни каторги, ни каторжан. Что же до того воеводы в васильковом мундире, то ведь с нашим Полторы Хари я тоже вместе служил. Оттого он лиходей для вас не меньший.