Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года — страница 46 из 46

— Максим Петрович! — выдохнула она, поняв все сразу. — Сплю я, что ли? Вы не сомневайтесь во мне!

Она раскинула руки, как в песне поется, — словно крылья лебедушка. И обняла его, и заплакала, хотя мать, бывало, говорила: из этой Алены-гулены слезы колом не выбьешь.

— Вы с ума сошли! — подбежал Сербан. — Левенвольд уже руки вытирает!

Ерофеич щелкнул ключом, когда обер-гофмейстер, попрыскав себя лавандой, вышел из дежурной комнатки, аккуратно погасив свечи. Он направился к Залу Флоры, где в двери стоял Сербан, по-ефрейторски отставив мушкет.

— Все ли в порядке, князь?

— Сделайте милость, граф, — в тон ему ответил Сербан. — Не угодно ли осмотреть?

Левенвольд, не уставая мурлыкать свой мотивчик, вошел, подергал ручку двери, где раньше была Алена.

— Изволите отворить? — спросил Сербан.

— Да, ежели только и вы со мной туда войдете.

— Мне не положено по уставу, — с большим сожалением ответил Сербан.

— Один я туда не пойду, — заявил Левенвольд.

— И правильно сделаете, граф, — ответил Сербан и, понизив голос, сообщил: — Слыхать, сия карлова невеста одному принцу весь сиятельный лик зело располосовала!

Левенвольд повернулся от двери, принялся зевать.

— А, куда она отсюда денется! Через каждые сорок шагов часовые… Поспать бы, да меня государыня лично просила. А ваша, князь, лямка когда кончается?

— Сменимся, как только пушка пробьет рассвет. Еще полчасика, наверное. Нас заступят меншиковские Ингерманландии.[65]

— Счастливцы! — Левенвольд потягивался и зевал. — А мне тут еще трубить и трубить. Часов в семь явится свадебная прислуга — банщицы, завивальщицы, портнихи.

Левенвольд стоял спиной к статуе Зимы, покоившейся среди мраморных рогов изобилия. Из-за статуи показалась рука и положила ему в карман ключ. Он еле звякнул о лежавшие там монеты. Левенвольд прислушался, но не нашел ничего подозрительного. Оба преображенца браво застыли на своих постах.

— Прощайте, князь, — сказал Левенвольд Сербану.

— Прощайте, граф. Счастливо вам отдежурить.

И Левенвольд двинулся по анфиладе. Обнаружив лакея, дремавшего на кушетке, принялся его распекать…

— Ну, сударь, ты и правда Сонька Золотая Ручка! — сказал Сербан Ерофеичу.

12

Они бежали к Неве по откосу, сквозь заросли бузины. Величественная заря заливала полнеба. Ерофеич поспевал, ежась от росы, и так они бежали — Максюта впереди, крепко ведя за руку Алену.

Остановились передохнуть, Ерофеич хрипел и откашливался. Сверху от далекого уже дворца слышался ефрейторский рожок в ритме Преображенского марша. Там шла смена караула.

— А Левенвольд? — вдруг спросил Максюта. — Что теперь будет с ним?

— А? — засмеялся Ерофеич и сплюнул в крапиву. — Нашел, о ком печалиться. Почешет, кому надо, пятки, и делу конец. Давайте, чада, быстрей!

В зарослях ивняка замаскирована была лодка, а в ней сидела прачка, вдова Грачева, ни жива ни мертва. Завидев Алену, она выскочила, вцепилась в нее:

— Ой, болезная моя доченька!..

— Кончай голосить! — дернул ее Ерофеич. — Время, время!

— Да что ж ты, ирод, матери и повыть не даешь! — Вдова сунула дочери узелок с платьем, новенькие коты и лукошко с едой. Крестила то ее, то Максюту, рот себе платком закрывала из опасения снова завыть.

— Поцелуемся, брат, — сказал Ерофеич Максюте. — Может, когда и свидимся. Вот в одной лейб-гвардейской роте поручик был… Ну, ладно, сейчас не к месту, бог даст, когда-нибудь расскажу — куриозный был случай… Ты же, Максим, товарищей ищи, товарищей, — один пропадешь! Живите, дети, счастливо, что бы ни было — совет вам и любовь!

Он обтер слезу и полез в кисет за понюшкой. Вдова встревожилась: раскузюкался, старая мельница, сам кричит — время, время! Уже совсем светло.

Максюта молча обнимал Алену, которая уткнулась ему в грудь, все еще не веря своему счастью.

Ерофеич напутствовал:

— Плывите по Фонтанке до Сенного рынка. В сторожке там смотритель, скажите только одно: помнишь ли однополчанина своего Ерофеича?

— Ты что, дурень! — напустилась Грачиха. — У Аничкова моста на болоте паспорта проверяют. Вы, ребята, идите вверх, до Ижоры. Там такие дебри! И живут там вольные люди, никого не признают!

Сверху на откос слышался какой-то шум — не то музыка, не то пение. Максюта спрыгнул в лодку, принял Алену, разобрал весла.

В кустах послышался треск, все насторожились. Но это оказался бывший студент Миллер, мокрый от росы, а очки держал в руке, боялся уронить. Он сообщил: смена караула прошла без происшествий, а шум наверху — от множества идущих на свадьбу чинов. Надо плыть.

Миллер протянул Максюте цветок ромашки.

— Возьми на память, эйн гуте менш Макзюта, бодрый тшеловьек. Ничего нет у меня другого подарить. Эта ромашка — это и есть эйн штейн дес вейсенс — филозофски камьень!

— Прощай, Федя, милый наш ромашка! — ответил Максюта, готовый оттолкнуться веслом. — Дай бог тебе у нас счастья!

— Мы его побережем! — заверил Ерофеич. — Человек он чужестранный, и родни у него никого нет.

Вдруг Максюта притянул лодку обратно и поманил Миллера.

— А как те? — он махнул в сторону Васильевского острова, новой Кунсткамеры. — Удалось ли им?

Но Миллер пожал плечами, он ничего не знал.

А наверху, по дороге на Смоляной буян, шли с развеселыми песнями плясуньи, и гусляры, и балалаечники. Несли блюда лубочные, уборы рогожные, клетки с диковинными птицами. Шла на цепочке голенастая птица строфокамил — подарок царицы новобрачным. С высоты своей голой шеи надменно взирала та птица на чудо-юдо — Санктпетербург. Шествовали попарно карлы и карлицы из всех знатнейших домов, разодетые в пух и прах, недовольные, что подняли в такую рань. Шли песельники в малиновых рубахах, свистали так, что в ушах ломило. Орали во всю мочь, надеясь на щедрое царицыно даяние: «Ай дуду, ай дуду, сидит ворон на дубу. Сидит ворон на дубу, дует в медную трубу!»

Федя следил за лодкой, пока она не исчезла за поворотом, в слепящем отблеске солнца. Тогда он присел на камень, опустил ладони в прохладную воду. Нева огромная, словно гора воды, под утренним ветерком катила барашки. И Федя Миллер сказал сам себе:

— Течет река времени, суперфлюсс, кто скажет, зачем она течет?