Сансара 2 — страница 48 из 63

– Только ты, упрямец, не пробовал меня на умарке. Я покажу, как много тогда потерял, – прошептала Инь, обводя, но не касаясь, пальчиками напряженный лингам. А потом опустила чуть голову и слизнула на кончике каплю, легко достав язычком.

Это вызвало стон, уже полный отчаяния. Клаукс дернулся, царапнул землю копытом, и руки, наконец, сжали ее ягодицы с неожиданной силой, прижимая к себе.

– О, вот так, – мурлыкнула она, поощряя, и язык вернулся вновь к шее, чтобы оставить новый синяк.

Клаукс пытался сопротивляться, но тело подчинялось уже не ему. Руки гладили, мяли, сжимали, и тогда Инь дала пальцам проникнуть в себя. Намеренно медленно и соблазнительно двигаясь, она упивалась властью над падшим самцом. Сейчас она могла делать с ним всё, что хотела. А хотелось почему-то причинить ему боль.

Инь, чуть приподнимаясь и снова садясь, улыбнулась и жарко выдохнула в длинное ухо:

– Ну что, старичок… Куда ты любишь – сюда или… сюда?

Взяв его руку, она показала все варианты, но перетянутое щупальцем горло не смогло выдавить звук. Капельки выступившего на лбу пота дрожали, стекая по морщинистой коже, глаза вылезли из орбит, а налившийся кровью лингам жарко пульсировал, готовый взорваться еще до того, как пучина порока его поглотит.

– Какой испорченный дедушка! Корчил святого, а хочешь меня, как молодой? – Ее голос был, точно мед, стекающий в уши. – За это, животное, будешь питомцем. Я тебя приручу.

Толкнув, Инь повалила сатира на землю и, схватив за рога, села ему на лицо. Его слезы смешались с ее собственной влагой, и бедра сжали сильнее, словно мстя за насилие предыдущим самцам.

– Глубже, а то раздавлю! Вот так… Еще глубже. – Она крутила рога, точно руль, направляя его длинный язык.

Клаукс хрипел, задыхаясь под ней, но поглощенный страстями, делал что мог. Всё воздержание, обеты и гордость сатира, обращались там в прах.

Но эта власть была лишь на время, а Инь хотела о многом спросить. Сейчас сатир говорить явно не мог, поэтому пришлось его отпустить. Она села на готовый излиться лингам и замерла, чтобы задать свой вопрос:

– Что такое «кумрато», мой козлик? Почему меня так зовут?

– Ме-е… не дай… – невнятно мычал Клаукс под ней.

– Я могу сделать больно! – пригрозила она. Для убедительности опустила руку и схватила за яйца, чуть подкрутив.

Кажется, это распалило его еще больше, и он прохрипел, пытаясь оттянуть неизбежный момент:

– Кумрато это… посылка…

– Посылка? – спросила Инь, сжимая лингам внутри себя, как тисками.

Клаукс застонал, сорвавшись в блеяние. Копыта били по земле, тело выгнулось дугой, и стало понятно, что он почти всё. Какой бесславный конец для него!

– Грибница послала… нагам икру… У них договор, там выращивают ее для себя… Ох…ме-ме-е…

Терзаемый годами воздержания, сатир с протяжным, дрожащим стоном излился в сирену. Накопленное семя было горячим и выходило комками, словно все эти годы в себе прессовал. Тело содрогалось, рога бились в землю, а лицо исказилось экстазом и болью.

Инь, достигнув кульминации, выгнулась и тоже не смогла сдержать стон. Внутри разливалась волна наслаждения от новой победы – у нее еще один раб. Поднявшись, она смерила его презрительным взглядом и оставила лежать на земле, сломленного и опустошенного, с глазами, полными слез. Сатир подчинился страсти и пал, как считал теперь сам. Рыдая, он бессильно стучал кулаком по камням, сбив кожу в кровь.

Впрочем, скорбь по утраченному целомудрию оказалась недолгой, и Клаукс нашел для себя новый путь. Ранее он утверждал, что высшая форма любви за гранью романтики и сексуальности, которые только мешают духовной гармонии с объектом платонически возвышенных чувств. Телесная близость ее осквернит, омрачив страстью, ревностью и эгоизмом изначально чистый свет любви безусловной, не требующей поиска смыслов, клятв, обязательств. Она спонтанно сияет за границами различающей мысли, являясь естественно присущим качеством природы ума.

Но после близости с Инь заявил, что глубоко заблуждался и отрекается от ложных представлений, познав истинный смысл бытия. Ошибка в том, что, отсекая его какую-то часть, укрепляешь иллюзию наличия «я», которое противопоставляет себя остальному. Надо не ограничивать, а с благодарностью принимать всё без каких-либо фильтров, потому что истинное этим «я» всем и является. И если небеса послали кумрато, то кто он такой, чтобы ее отвергать?

Поразительно, но эти речи Инь возбуждали, хотя и мало что там понимала. Она любила слушать глубокую суть этих сокровенных учений, когда Клаукс столь же глубоко погружал в ее лоно лингам. Тяжело дыша, сатир объяснял их возвышенный смысл, и груди, прыгавшие перед его лицом, точно мячики, ничуть не мешали передать тонкие, не всегда очевидные, мысли.

– Повтори еще разочек про нашу просветленную природу ума! – просила между стонами Инь, предвкушая ментальный и физический оргазм постижения смысла.

– Она самосияюща и всему изначально присуща. Невозможно потерять то, чем мы являемся сами! – восклицал хрипло Клаукс, дрожа в сладкой конвульсии. – Узри же союз ясности и пустоты, что является самой нашей сутью!

– О… да! Я ее вижу! – выгибаясь, кричала его ученица, достигнув, наконец, кульминации.

В этот момент Инь казалось, что действительно нечто постигла. И то, что удалось разглядеть за оргазмом, не имело цвета, структуры и вкуса, но всё проявленное возникало лишь из него. Оно словно радуга, когда, преломляясь, луч проходит сквозь хрустальную призму, а мир – такой же мираж!

Пережив этот опыт, Инь как бы обнимала собой мироздание, видя, что больше нет ничего. Есть только она. Не было, нет, и не будет – и от постижения становилось так одиноко и страшно, что хотелось вновь расколоться на миллиарды миров.

А через минуту ее отпускало, и она удивлялась, насколько жирные в башке старика тараканы. Весь клан считал его чудаком, но лишь сирена ощутила духовные силы. Возможно, потому, что Клаукс трахал только ее. Другого способа передать высокие истины у него, видимо, нет.

Чувствуя уже благодарность и нежность, Инь баловала его как могла, хотя он не принимал участия в битвах. А их в последние дни было особенно много. Чудовища словно сходили с ума, беспричинно набрасываясь на спускающихся всё глубже сатиров. Казалось, диких монстров кто-то злил специально, заметая следы. Тщательно сканировавший пространство язык их всё же ловил, но они не вызывали в душе прежнего отклика.

Скорее всего, потому, что неровно к Роби дышал только Моня, а его больше нет. Как и вспыхнувших было чувств к сводной сестре. Они слабо тлели после того, как раздул их в себе до небес. Невольно или намеренно помогла в этом Сири, только куда она теперь делась сама?

Инь совершенно запуталась в своих альтер-эго. Различий всё меньше, больше нет столь же четкого перехода, как раньше. Так острый камень превращается в гальку под методичным натиском волн. Моню могло просто «стесать», раз его долго нет. Видимо, свою лепту в это внес ошейник сатиров, надежно его заглушив.

С темной сущностью Сири было сложнее. В последнее время Инь всё чаще ловила себя на мысли, на странном, тягучем ощущении, – что ей стала нравиться боль – своя и чужая. Первая – острое, очищающее лезвие, позволяющее почувствовать себя живой и реальной в мире, где всё остальное могло быть иллюзорным. Вторая, как как опьяняющий источник власти – видеть страх, слышать стон, ощущать чужую уязвимость под своими пальцами… Это вызывало извращенный и темный трепет, который не способен дать обычный оргазм.

Любовные игры Инь становились всё более жесткими, и ее новую страсть, холодный и расчетливый садизм, сатиры почувствовали уже на себе. Больше не было потребности использовать свою сексуальность как инструмент выживания или контроля. Теперь в касаниях, во взгляде, в каждом движении чувствовалось нечто холодное, изучающее, ищущее грани дозволенного. А позволяли ей всё.

Инь словно прощупывала пределы боли и страха в тех, с кем сближалась. Ее пальцы могли задержаться на чувствительной точке, надавить чуть сильнее, еще не вызывая протеста, но заставляя тело напрячься, а взгляд – дрогнуть от смущения или испуга. В моменты пика, когда страсть должна была бы смягчать, в глазах появлялся отстраненный блеск, будто сирена наблюдала за чужими реакциями как бы извне, с холодной любознательностью хищника или ученого.

Это увлечение, расчетливый и ледяной садизм, не выглядел кричащим или жестоким. Он был тихим, вкрадчивым, прятался в едва заметной улыбке, в чуть более долгом прикосновении там, где вызывало не только возбуждение, но и легкий, неуловимый почти дискомфорт. Завуалированный в неспешной нежности ласки, он был элементом контроля, словно растягивая нервную чувствительность жертвы, не позволяя ни вырваться, ни привыкнуть к ощущениям экстаза и боли.

Сатиры, существа инстинктивные и остро чувствующие, ощутили эту перемену нутром. В том, что раньше сводило с ума, появилась тонкая, тревожная нотка чего-то острого и очень опасного. Их возбуждение во время близости омрачалось ощущением, что они теряют контроль не только над собой, но и над ситуацией в целом, словно ими управляет нечто более древнее и безжалостное, чем просто сирена. Жертвы чувствовали, что ей нужно не только их тело, а они целиком. Инь проникала глубже, в самые уязвимые точки психики, находя темное удовольствие в тонкой грани между наслаждением и болью, когда одно переходит в другое.

Жертвы Инь даже жаловались на нее Иве и Вилке, но ни один не смог отказаться от тех будоражащих ласк. Подсев на сирену, слезть было нельзя, и день в подземелье походил на другой: секс, бой, еда, сон, снова секс. Так пролетали недели, а возможно, и месяцы. Инь давно сбилась со счета, спуск казался ей бесконечным. Монстры с глубиной становились всё злее, и не факт, что у шахты вообще есть хоть какое-то дно.

21

Настал день, когда отряд уперся в стену, которая полностью перекрыла проход, подобно древнему стражу. Отполированная веками поверхность, высеченная из темного обсидиана, упиралась в своды и отражала свет факелов, создавая иллюзию зеркала. Массивные плиты основания, покрытые трещинами и мхом, исключали возможность подкопа.