Санскрит во льдах, или возвращение из Офира — страница 20 из 68

Сравнивая два способа изображать отсутствующее место (утопию), нахожу, что западноевропейская утопия как бы признает вероятны — ми изменения здесь, в этом месте; русская этого не допускает — нужно другое место, т. е. утопия в буквальном значении слова, превращение литературного в реальное, книжного в действительное. Западная утопия исходит из возможности такого места, поэтому так много внимания занято организацией каждодневной жизни: орудия труда, пища, одежда, социальная система — тоже некое орудие. Русский ум об этом думает меньше, не до того — он занят перспективами всемирного, а не локального порядка, и бытовые детали попросту не замечает; он действительно озабочен тем, чего нет, и потому то, что есть, брошено.

В романе А. Богданова «Красная звезда» (1908) воплотились многие черты русского литературного утопизма. Прежде всего, души людей, открытые будущему (РЛУ, с. 200). Образ будущего можно толковать по аналогии с другим местом, другим временем: в этом, своем, все негодно, осталось уповать на грядущее. Естествен образ катастрофы, уничтожающей закономерности, структуры текущего времени: ведь будущее принесет лишь то, что было в настоящем, поэтому надо прервать течение времени, разрушив настоящее.

А. Богданов пишет:

«Это было тогда, когда только начиналась та великая ломка в нашей стране, которая идет еще до сих пор и, я думаю, близится теперь к своему неизбежному концу.

Ее первые кровавые дни так глубоко потрясли общественное сознание, что все ожидали скорого и светлого исхода борьбы: казалось, все худшее уже совершилось, что ничего еще худшего не может быть. Никто не представлял себе, до какой степени цепки костлявые руки мертвеца, который давил — и еще продолжает давить — живого в своих судорожных объятиях» (РЛУ, с. 200).

Идут на память «Мертвые души» Гоголя. Традиционной метафоре «мертвые» он придал дополнительный смысл, рассматривая едва ли не всю страну обителью мертвых. Спустя несколько десятилетий метафору «повторил» А. Богданов, а потом А. Платонов в «Счастливой Москве». Один из персонажей романа думает над тем, как энергию, заключенную в телах умерших людей, использовать в интересах живых: «Добыть… силу жизни… из трупов павших существ». В сущности, имеем дело с неожиданно воскресшим проектом Чичикова. Есть повод утверждать, что «мертвость» принадлежит к устойчивым признакам, а потому, согласно художественной логике, место проклято: другому (вместо этого) месту требуется другое время.

Этим объясняется, почему героев русской утопии так влечет будущее (другое время), вызывая презрение к настоящему и былому, ковремени вообще. Русская утопия вне- и безвременна, выражает некое состояние, не измеряемое по хронологической шкале.

Я с теми, кто вышел строить и месть

В сплошной лихорадке буден.

Отечество славлю, которое есть,

Но трижды, которое будет.

Маяковский передал страсть к будущему как лихорадку: исчезают ощущения времени, оно стягивается в некую точку, где теряет определенные черты и потому способно принимать любые, но этим и привлекает будущее — «безвременное время».

Ничего подобного в утопии западноевропейской, хотя, казалось бы, именно она изобрела «ухронию» — «время, которого нет». Однако сам создатель этой утопической разновидности, Л. С. Мерсье, хочет «перемен, а не переворотов», по словам исследователя[6]. Парижане XXV в. не думают, что всего достигли: «Нам осталось сделать больше, — уверяют они, — чем мы сделали»[7].

Как видно, никакой лихорадки, самозабвения, но вполне осмысленное отношение к времени: перемены — постепенное, рассчитанное движение. Сделано много, но еще больше предстоит — на это и нужно время. Оно потребность, а не обуза; необходимость, а не тяжкий крест. Вот почему западноевропейская утопия, как правило, не признает насилия: всему свое время. Т. Мор писал о своих утопийцах: «Против плохой погоды они укрепляют себя умеренностью в пище»[8]. В подобном же случае русский утопист для борьбы с плохой погодой предложит глобальную метеорегуляцию (Н. Ф. Федоров), требующую радикальной (лихорадочной) переделки всего существующего. Развитием такового подхода является, в частности, глобальная, коммунистическая революция — некая всемирная социальная «лихорадка».

В утопии У. Морриса каждый делает что хочет, обязательные работы исполняются по очереди или по желанию. «Нет прокрустова ложа, чтобы вытягивать или стискивать… умы и поступки»[9]. Разнообразие — принцип нового общества. «Человек свободно развивает свои способности в той или иной области, и каждый по возможности поощряет его в этом»[10].

Ясно, что насилие несовместимо с таким образом жизни, и Честертон в «Наполеоне из Ноттинг — Хилла» писал: «Они (будущие англичане. — В. М.) теперь верили в нечто, именуемое, в отличие от революции, эволюцией<…>В революциях все как есть разуверились»[11].

Эволюция требует времени, «лихорадкой» ничего не добьешься, и Г. Уэллс в романе «Люди как боги» (1923) развивает эту логику. Его герой, мистер Барнстейпл, убеждается, что благодетельные переме — ны в Утопии — следствие долгого развития, темпы которого чуть ли не синхронны природным. Мрак невежества рассеивается постепенно, прежний порядок вещей отступает медленно, покуда люди не выучатся поступать по — новому. Правда, в романе самого же Уэллса «Когда спящий проснется» (1899) народ все же поднимает восстание против тирании. Однако между 1899 и 1923 гг. в мире произошла не одна революция, писатель был их свидетелем, и книга 1923 г. подтверждает, какому варианту отдано предпочтение.

Русская литературная утопия XX столетия, согласно национальной традиции, ни в какое время не верит и все надежды связывает с другим местом. Чаще всего таковым воображаемы заземные пределы, характеризуемые одним важным признаком, имеющим, конечно, не физическое, а художественное (метафорическое) содержание: нигде нет земного тяготения — собирательного образа скверны этих места — времени.

Главный персонаж «Красной звезды» (далекая реплика звезде «Сна смешного человека») попадает на Марс, где развертывается действие книги.

В то самое время, когда А. Богданов обдумывал утопический план справедливой жизни на Марсе, ибо Земля, как следует из романа, фатально непригодна для человеческого существования, К. Э. Циолковский разрабатывал похожие планы. В 1903 г. вышла 1–я, а в 1911 г. — 2–я части «Исследования мирового пространства реактивными приборами». В дополнении 1914 г. к этому труду автор так мотивировал свою страсть к межпланетным перелетам: «Но есть другое небо — метафизическое, высшее, мысленное, в какое мы проникнем, когда потеряем эту телесную оболочку.

Есть другой мир — духовный, который откроется нам, когда мы кончим наш жизненный путь; этот мир не доступен нашим чувствам, но он возникнет перед нами в свое время, когда мы предстанем перед ним. Сон нашей жизни прервется, протрем мы свои духовные очи и увидим то, о чем сейчас не думаем»[12].

«Другое небо» Циолковского напоминает слова из «Откровения» Иоанна: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали…» (21, 1).

Некоторое совпадение не случайно, ибо и в том и в другом случае сталкиваемся с утопическим проектом полного и окончательного искоренения зла. Позже, объясняя свой интерес к мировым пространствам, Циолковский так и скажет: «На некоторых планетах разум и могущество развивались невообразимо пышно.<…>Они одолевали тяжесть своих планет, вырывались в небеса, завоевывали энергию своих солнц, поселялись в эфире.<…>В результате во вселенной ничего нет, кроме совершенства»13.

Причину зла Циолковский видит в земной тяжести, которая не позволяет развиться мозгу человека. Поэтому нужно скорее покинуть землю — вот почему в его глазах реактивные приборы получали такое значение: они открывали человечеству путь к совершенству. «Космос породил не зло и заблуждение, а разум и счастье всего сущего»[14]. Русский утопист был не одинок, предсказывая социальный тупик человеку в его нынешнем виде. За несколько десятилетий до него Ф. Ницше высказал близкую мысль в поэме «Так говорил Заратустра» (1888):

«Человек есть нечто, что должно превзойти<…>Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек дли сверхчеловека.<…>Даже теперь еще человек больше обезьяна, чем иная из обезьян»[15].

До Ницше подобная мысль высказана одним из персонажей «Бесов» (1873) Достоевского:

«Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый.<…>Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога<…>до перемены земли и человека физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства»[16].

Циолковский не выпадает из этого смыслового контекста: «Надо… стремиться к усовершенствованию людей, так как и самые лучшие из них далеки от идеала: неразумны, недолголетни, болезненны, подвержены страданиям и т. д.»[17].

Из этого следует, что не только место и время, но сам человек негоден, ему нужно перемениться, а для этого бросить это место и обживать другое во всех смыслах — стать существом эфирным: место изменится — и человек, и его мысли, и чувства. Для большей надежности требуется даже планетную систему сменить: «Когда человек поселится в искусственных жилищах, в эфире, т. е. когда уйдет от Земли, победив ее тяжесть, то там, в эфире, между планетами не будет препятствия для объемного развития мозга…»