Сантименты — страница 19 из 30

Какие-то арабы, самураи верхом промчались... Леда проплыла в одежде стройотрядовской, туда же промчался лебедь... Тихо подошла отрядная вожатая Наташа и, показав мне глупости, ушла за КПП... И загорали жены командного состава без всего...

Но тут раздались тягостные стоны — как бурлаки на Волге, бечевой шли старики, влача в лазури сонной трирему! И на палубе злаченой в толпе рабынь с пантерою ручной плыла она в сверкающей короне на черных волосах! Над головой два голубя порхали. И в поклоне

все замерли. И в звонкой тишине с улыбкой на губах бесстыдно-алых Элеонора шла зеркальным залом!

Шла медленно. И шла она ко мне!

И черные ажурные чулки, и тяжкие запястья, и бюстгальтер кроваво-золотой, и каблуки высокие! Гонконговские карты, мной виденные как-то раз в купе, ожившие, ее сопровождали.

И все тянулось к ней в немой мольбе. Но шла она ко мне! И зазвучали томительные скрипки, лепестки пионов темных падали в фонтаны медлительно. И черные очки она сняла, приблизившись. И странным, нездешним светом хищные зрачки сияли, и одежды ниспадали, и ноготки накрашенные сжали

50

мне... В общем, Лена, 20 лет мне было. И проснувшись до подъема, я плакал от стыда. И мой сосед Дроздов храпел. И никакого брома не содержали, Лена, ни обед, ни завтрак и ни ужин. Вовсе нет.

ЭКЛОГА

Мой друг, мой нежный друг, зарывшись с головою, в пунцовых лепестках гудит дремучий шмель.

И дождь слепой пройдет над пышною ботвою, в террасу проскользнет сквозь шиферную щель,

и капнет на стихи, на желтые страницы Эжена де Кюсти, на огурцы в цвету.

И жесть раскалена, и кожа золотится, анисовка уже теряет кислоту.

А раскладушки холст все сохраняет влажность ушедшего дождя и спину холодит.

И пение цикад, и твой бюстгальтер пляжный, и сонных кур возня, и пенье аонид.

Сюда, мой друг, сюда! Ты знаешь край, где вишня объедена дроздом, где стрекот и покой, и киснет молоко, мой ангел, и облыжно благословляет всех зеленокудрый зной.

Зеленокудрый фавн, безмозглый, синеглазый, капустницы крыла и Хлои белизна.

В сарае темном пыль, и ржавчина, и грязный твой плюшевый медведь, и лирная струна

поет себе, поет. Мой нежный друг, мой глупый, нам некуда идти. Уж огурцы в цвету.

Гармошка на крыльце, твои сухие губы, веснушки на носу, улыбки на лету.

Но, ангел мой, замри, закрой глаза. Клубнику последнюю уже прими в ладонь свою, александрийский стих из стародавней книги, французскую печаль, летейскую струю

тягучую, как мед, прохладную, как щавель, хорошую, как ты, как огурцы в цвету.

И говорок дриад, и Купидон картавый, соседа-фавна внук в полуденном саду.

Нам некуда идти. Мы знаем край, мы знаем, как лук-порей красив, как шмель нетороплив, как зной смежил глаза и цацкается с нами, как заросла вода под сенью старых ив.

И некуда идти. И незачем. Прекрасный,

мой нежных друг, сюда! Взгляни — лягушка тут

зеленая сидит под георгином красным.

И пусть себе сидит. А мы пойдем на пруд.

КОНЕЦ

Сантименты


Май — сентябрь

1989 г.

Лене Борисовой

ВМЕСТО ЭПИГРАФА ИЗ ДЖОНА ШЭЙДА

Когда, открыв глаза, ты сразу их зажмуришь от блеска зелени в распахнутом окне, от пенья этих птиц, от этого июля, — не стыдно ли тебе? не страшно ли тебе?

Когда сквозь синих туч на воды упадает косой последний луч в озерной тишине, и льется по волне, и долго остывает, — не страшно ли тебе? не стыдно ли тебе?

Когда летящий снег из мрака возникает в лучах случайных фар, скользнувших по стене, и пропадает вновь, и вновь бесшумно тает на девичьей щеке, — не страшно ли тебе?

Не страшно ли тебе, не стыдно ль — по асфальту когда вода течет, чернеет по весне, и в лужах облака, и солнце лижет парту четвертой четверти, — не страшно ли тебе?

Я не могу сказать о чем я, я не знаю...

Так просто, ерунда. Все глупости одне...

Какая красота, и тишина какая...

Не страшно ли, скажи? не стыдно ли тебе?

МИШЕ АЙЗЕНБЕРГУ

ЭПИСТОЛА О СТИХОТВОРСТВЕ

Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове...

ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ

1

«Посреди высотных башен

вид гуляющего...» Как,

как там дальше? Страшен? Страшен.

Но ведь был же, Миша, знак,

был же звук! И, бедный слух

напрягая, замираем,

отгоняя, словно мух,

актуальных мыслей стаи,

отбиваемся от рук,

от мильона липких рук,

от наук и от подруг.

Воздух горестный вдыхая, синий воздух, нищий дух.

2

Синий воздух над домами потемнел и пожелтел.

Белый снег под сапогами заскрипел и посинел.

Свет неоновый струится.

Мент дубленый засвистел.

Огонек зеленый мчится.

Гаснут окна. Спит столица.

Спит в снегах СССР.

Лишь тебе еще не спится.

3

Чем ты занят? Что ты хочешь? Что губами шевелишь?

Может, Сталина порочишь?

Может, Брежнева хулишь?

И клянешь года застоя, позитивных сдвигов ждешь?

Ты в ответ с такой тоскою — «Да пошли они!» — шепнешь.

4

Человек тоски и звуков, зря ты, Миша. Погляди — излечившись от недугов, мы на истинном пути!

Все меняют стиль работы — Госкомстат и Агропром!

Миша, Миша, отчего ты не меняешь стиль работы, все толдычишь о своем?

5

И опять ты смотришь хмуро, словно из вольера зверь.

Миша, Миша, диктатура совести у нас теперь!

То есть, в сущности, пойми же, и не диктатура, Миш!

То есть диктатура, Миша, но ведь совести, пойми ж!

Ведь не Сталина-тирана, не Черненко моего!

Ну какой ты, право, странный!

Не кого-то одного —

Совести!! Шатрова, скажем,

ССП и КСП, и Коротича, и даже Евтушенко и т.п.!

Всех не вспомнишь. Смысла нету. Перечислить мудрено.

Ведь у нас в Стране Советов всякой совести полно!

6

Хватит совести, и чести, и ума для всех эпох.

Не пустует свято место.

Ленин с нами, видит Бог!

Снова он на елку в Горки к нам с гостинцами спешит.

Детки прыгают в восторге.

Он их ласково журит.

Ну не к нам, конечно, Миша.

Но и беспризорным нам

дядя Феликс сыщет крышу, вытащит из наших ям, и отучит пить, ругаться, приохотит к ремеслу!

Рады будем мы стараться, рады теплому углу.

7

Рады, рады... Только воздух, воздух синий ледяной, звуков пустотелых гроздья распирают грудь тоской!

Воздух краденый глотая, задыхаясь в пустоте, мы бредем — куда не знаем, что поем — не понимаем, лишь вдыхаем, выдыхаем в полоумной простоте.

Только вдох и только выдох, еле слышно, чуть дыша...

И теряются из вида диссиденты ВПШ.

8

И прорабы духа, Миша, еле слышны вдалеке.

Шум все тише. Звук все ближе. Воздух чище, чище, чище!

Вдох и выдох налегке.

И не видно и не слышно злополучных дурней тех, тех тяжелых, душных, пышных наших преющих коллег, прущих, лезущих без мыла

с Вознесенским во главе.

Тех, кого хотел Эмильич палкой бить по голове.

Мы не будем бить их палкой. Стырим воздух и уйдем. Синий-синий, жалкий-жалкий нищий воздух сбережем.

9

Мы не жали, не потели, не кляли земной удел, мы не злобились, а пели то, что синий воздух пел.

Ах, мы пели — это дело!

Это — лучшее из дел!..

Только волос поседел.

Только голос, только голос истончился, словно луч, только воздух, воздух, воздух струйкой тянется в нору, струйкой тоненькой сочится, и воздушный замок наш в синем сумраке лучится, в ледяной земле таится, и таит, и прячет нас!

И воздушный этот замок (Ничего, что он в земле, ничего, что это яма) носит имя Мандельштама, тихо светится во мгле!

И на улице на этой, а вернее, в яме той праздника все также нету.

И не надо, дорогой.

10

Так тебе и надо, Миша!

Так и надо, Миша, мне!..

Тише. Слышишь? Вот он, слышишь?

В предрассветной тишине

над сугробами столицы

вот он, знак, и вот он, звук,

синим воздухом струится,

наполняя бедный слух!

Слышишь? Тише. Вот он, Миша! Ледяной проточный звук!

Вот и счастье выше крыши, выше звезд на башнях, выше звезд небесных, выше мук творчества, а вот и горе, вот и пустота сосет.

Синий ветер на просторе грудь вздымает и несет.

Воздух краденый поет.

ЭПИТАФИИ БАБУШКИНОМУ ДВОРУ

1

Ты от бега и снега налипшего взмок. Потемневший, подтаявший гладкий снежок ты сжимаешь в горячей ладошке и сосешь воровато и жадно, хотя пить от этого хочешь сильнее.

Жарко... Снять бы противный девчачий платок из-под шапки... По гладкой дорожке, разогнавшись, скользишь, но полметра спустя — вверх тормашками, как от подножки.

Солнце светит — не греет. А все же печет. И в цигейке с родного плеча горячо, жарко дышит безгрешное тело.

И болтаются варежки у рукавов,

и прикручены крепко снегурки...

Ледяною корою покрылся начес на коленках. И вот уже целый месяц елка в зеркальных пространствах шаров искривляет мир комнаты белой.

И ангиной грозит тебе снег питьевой.

Это, впрочем, позднее. А раньше всего, сладострастней всего вспоминаешь четкий вафельный след от калош на пустом, на первейшем крахмальном покрове.

И земля с еще свежей зеленой травой обнажится, когда ты катаешь мокрый снег, налипающий пласт за пластом, и пузатую бабу ваяешь.

У колонки наросты негладкого льда...

Снегири... Почему-то потом никогда

не видал их... А может, и раньше видел лишь на «Веселых картинках», и сам перенес их на нашу скамейку...

Только это стоит пред глазами всегда.

С меха шубки на кухне стекает вода.

Ты в постели свернулся в клубок и примолк, вспоминаешь «Письмо неумейке».