Еще вот что хочу рассказать. Мы стояли на границе с Германией, а что за Германия, я знать не знал. Каждый день митинг. Статьи Эренбурга — сильная вещь. Командиры и замполиты много нам рассказывали. Мы видели, что стало с Украиной, узнали про сожженную Белоруссию, знали, что в каждой семье кто-то погиб. У нас были солдаты, у которых вообще все родственники были уничтожены. В общем, мы были на них злые и были готовы их рвать. Шли мстить за своих и ждали, когда перейдем границу.
И мы ее перешли, у границы немцев вообще не было, убегали на запад все, оставались в домах только немощные старики. Города пустые, заходим: вся мебель стоит, посуда, все чистенько, и никого. Был грех — из автоматов и по мебели и по всему. Дальше на запад стало все больше и больше появляться мирных жителей.
И на встрече немцы сказали, что наши солдаты насиловали их женщин, их жен. Я им ответил, и не только я, еще говорили те, кто был в Германии: «Вот взять нашего солдата у которого повешена, сожжена, вся семья, как он должен к вам относиться?» Я говорил, что знал таких ребят, они не брали пленных, они не жалели мирных, единственное, что на детей рука не поднималась. «И что нам, честь ваших баб беречь, что ли?» Немцу говорю: «Поставь себя на его место, что бы ты делал?» — «Яволь, ферштейн». Вот на таких примерах.
На Украине было: идут бои, село переходит из рук в руки, в итоге нас выбили, и мы сидим в окопах. Вдруг смотрим: хаты одна за одной загораются — значит, немцы отходят. Выжигали они все.
Эта первая встреча чуть не закончилась скандалом. Все же это на повышенных тонах, встали друг напротив друга. Я думал, дело дойдет до рукопашной, но слава богу, кто-то додумался налить по стопке, выпили одну, вторую и отошли. Потом брататься начали.
Я был на конференции в Москве, и там один немец сказал, что в Германии было изнасиловано 100 000 немок. А у нас кто-нибудь такую цифру считал? Это, конечно, было, что греха таить, и если говорить, то, может быть, эта цифра занижена.
Был у нас случай во время боев в Берлине. У высотного здания внизу подвал, и там все прятались. Мы никогда не расстреливали гражданских, за исключением тех, кто мстил, в том подвале был госпиталь. Мы ворвались туда, дали очередь из автомата в потолок, раненые, кто руку поднял, кто ногу. Следом за нами забежали из пехоты, а там была медсестра, немка, в белом халате и колпачке, с красным крестом. Пехотинец ее за руку, в другой руке автомат, утащил ее куда-то в угол и изнасиловал, прям там.
Удостоверение к золотой медали Германии «За взаимопонимание и примирение»
На полпути до Берлина стали зачитывать приказы: за мародерство, за изнасилование — трибунал. Начали расстреливать, разжаловать, снимали ордена, даже Золотые Звезды. Но все равно за всеми не уследишь.
При всей жестокости на войне наша армия была гуманная. Был случай, когда три немца на высоте сдерживали наступление мотострелков, они в окопе сидели. Нам приказали их уничтожить. Мы обошли их и окружили, и они подняли руки, по-хорошему их надо было пострелять, как иной раз в горячке боя бывало, но мы не стали, хотя у них оружия в окопе было полно, и наших атакующих они положили. Здоровый рыжий немец заплакал, сказал, что у него четверо детей, и мы не тронули — отвели и сдали в штаб батальона. К концу войны они пачками сдавались, им только показывали, куда идти.
Потом еще приезжали группы немцев. Один раз решили их пригласить на ужин к себе домой, к 15 нашим ветеранам на квартиры пришли 34 немца. Они не ожидали — накрытые столы, выпивка, начали выворачивать карманы, хотели подарить хоть какой-то сувенир. Потом говорили нам: «Никто, кроме русских, так нас не принимал, дома не поверят, что мы с бывшими противниками вот так вот посидели». С одним немцем сидим выпиваем, он рассказывает: «Я воевал на Днепре и за Киев» — «Я тоже» — «На бомбардировщике» — «Вот ты, паразит, как я от вас натерпелся!»
Кстати, немцам никогда не рассказывал, что взрывал берлинское метро, а то обидятся еще.
Я с сотней немцев разговаривал, и ни один не признался, что служил в СС.
Говорят же, что все злодейства творили эсэсовцы, но на оккупированной территории Сталинградской области находилось более 30 концлагерей, и для военнопленных, и для мирных, а в Сталинградской битве никакие эсэсовцы участия не принимали.
В Совете ветеранов мы принимали очень много делегаций из разных стран мира. За работу по примирению немцы меня наградили золотой медалью Германии «За примирение и понимание». Я ездил в Берлин, там мне вручали.
Интервью и лит. обработка: А. Чунихин
Шоп Соломон Гершевич
Соломон Гершевич Шоп, 2000-е годы
Родился 15/6/1921 в Румынии. Мой отец перед Первой мировой войной оказался в Париже, и в 1914 году, с началом войны, вступил волонтером во французскую армию, был ранен под Верденом. Затем вступил в Иностранный легион и прошел с ним почти всю Африку, после чего, в 1916 году, ему удалось пробраться в Россию, где при сходе с парохода в порту он был немедленно мобилизован в русскую армию. Отец рассказывал, как в дни Февральской революции на службе его окружила толпа солдат, уже успевших расправиться со своими офицерами. Солдаты сказали отцу: «Мы тебя знаем. Ты хороший парень», отобрали револьвер, саблю, сорвали погоны, кресты и медали, отобрали документы, и все это бросили в канализационный люк, и добавили: «А теперь иди на все четыре стороны…» Отец пошел на Красную площадь, где шел митинг и выступал Троцкий. Несмотря на все красноречие последнего, отец решил в большевики не записываться, а разыскал отделение партии «Бунд» и попросил выправить ему документы, что он родился в Кишиневе. И такую справку он получил. Это дало ему возможность беспрепятственно добраться до границы, там, в районе городка Спекуляны, он ночью переплыл Прут и появился в Яссах, где, верный своему слову, женился на любимой девушке и остался жить в Румынии. Родилось шестеро детей: три сына и три дочери. Отец работал начальником участка по заготовке леса, но с приходом румынских фашистов к власти остался безработным — евреям не разрешалось работать на государственной службе. В кредит в лавке нам продукты больше не отпускали, платить за еду нам было нечем, и наша семья стала голодать. И тогда отец написал письмо с просьбой о помощи во Францию, командованию Иностранного легиона, хотя надежды было мало, прошло больше двадцати лет. Оказалось, что во время службы в легионе на него был открыт счет во Французском банке, и за эти годы там накопилась значительная по тем временам сумма! Прибыл чек на 5000 франков — в Румынии это были очень большие деньги, целое состояние. Наша семья не только расплатилась с долгами, но и оделась с ног до головы.
В 1940 году Красная армия вошла в Бессарабию, и наша семья, восемь человек, уехала на советскую территорию, в Кишинев, где «родился» отец — справка Бунда сыграла свою роль еще раз! Говорили, что это был последний день и последний поезд, когда желающие евреи могли уехать в Советский Союз. Во всяком случае, я хорошо запомнил, как румыны стреляли вслед поезду из пулеметов. В Кишиневе я устроился на работу в КЭЧ (квартирно-эксплуатационную часть) местного гарнизона, работал заведующим складом лесоматериалов. Русского языка я не знал, но начальство, увидев, что в лесном деле я прекрасно разбираюсь, выделило для работников склада переводчика по фамилии Коган. Мы, беженцы из Румынии, три семьи, всего 22 человека, ютились в одной комнате в старом доме, спали на полу, еду готовили на трех примусах. Об этом случайно узнали начальник КЭЧ полковник Глауберман и его заместитель Макаревич. Они сразу организовали бытовую комиссию и вместе с ней пришли проверить, как мы живем в старой хибаре. В Кишиневе было много пустых квартир, оставшихся после бегства «буржуев» в Румынию, эти квартиры предназначались для прибывающих в гарнизон семей командиров Красной армии. Прямо на месте полковник вручил для нашей семьи ключи от квартиры на улице Армянская № 35 и приказал выделить машину для перевозки наших пожитков. Решили жилищный вопрос и для остальных обитателей нашей лачуги. Мы не верили своему счастью… 22/6/1941 года начались бомбежки города. Немецким самолетам ракетами указывали цели корректировщики. Меня и коммуниста Мазилова отправили дежурить по ночам на станцию Вистернечены, рядом с городом. Возле нас лежали штабеля авиабомб. Пятого июля я получил повестку о призыве в Красную армию. Пришел в КЭЧ за расчетом, а мне денег не дают, сказали, чтобы шел к начальству, мол, с тобой давно хотят поговорить. Прихожу в кабинет к новому начальнику КЭЧ майору Минаеву. Он предложил мне остаться на «брони» и не идти в армию. Я ответил: «Хочу воевать с немцами! Мне „бронь“ не нужна!». Минаев тут же распорядился выдать мне расчет и вызвал начальника транспортного отдела — «Для нас выделено на эвакуацию восемь машин. Запиши фамилию Шоп в список, и пометь — семь человек. Их эвакуировать в первую очередь!». Мне даже сообщили номер грузовика, на котором моя семья должна была отправиться на восток. И я со спокойным сердцем пошел в военкомат. И до конца войны о судьбе своих родных ничего не знал. В военкомате не было никаких комиссий, просто собрали еще не обмундированную, не вооруженную и не обученную группу призывников из 500 человек и отправили пешим ходом в сторону тыла. Мы перешли по мосту через Днестр в районе Дубоссар, нас направили рыть окопы и противотанковые рвы. Возле села Григориополь нас сильно бомбили. Вскоре нам объявили, что отныне мы являемся солдатами саперной части — отдельного саперного батальона, и приказали отходить на Украину. Мы отступали, периодически задерживаясь на назначенном рубеже, где рыли траншеи и рвы. Отходили через Буг, потом через Днепр. По дороге отступления очень многие дезертировали, разбегались по домам. Только евреям некуда было бежать. Как-то на Украине копали в жару противотанковый ров, устали до чертиков. Командир взвода послал меня и еще одного украинского парня Василия Дехтяря за арбузами. Бахчи были неподалеку. С голодухи набросились, наелись, нагрузили мешки, а тут стемнело, и напарник куда-то подевался. Я стал его звать, кричать: ни ответа, ни привета. Дехтярь так и не появился, и я понял, что перебежал напарник к немцам. Поле ровное, большое, куда идти? Потерял ориентировку и, устав бродить с мешком, лег на землю и заснул. Разбудил меня патруль: «Руки вверх!»… и привели в штаб другого батальона. Здесь меня стал допрашивать уполномоченный особого отдела вместе с начальником штаба. Я мог говорить по-румынски, по-французски, по-немецки, на идиш, но русского языка почти не знал, и на многие вопросы ничего вразумительного не ответил. Я знал только фамилию взводного командира, а кто ротный или комбат — не имел ни малейшего понятия. И когда выяснилось, что я еще и родился в Румынии, то мне сказали, что все им ясно — я шпион, без сомнений! Написали протокол допроса, постановили — расстрелять! — и подписались вдвоем под протоколом. Я даже не понял, что значит слово «расстрелять». Для приведения приговора в исполнение нужна была третья подпись, комбата, а его, как назло, не было, он уехал в штаб на совещание. Меня посадили в сарай под усиленной охраной, сутки не давали ни пить, ни есть. Жара, духота, жажда была такая, что думал о воде, а не о смерти. Приехал командир батальона. Ему сунули бумагу — подписать расстрел, но ему вдруг вздумалось посмотреть на «шпиона». Меня привели к нему. Я увидел на столе графин с водой, схватил его и стал пить большими глотками, думаю — хоть напьюсь перед расстрелом. Комбат спросил: «Сам откуда?» — «Из Кишинева». — «Где работал?» — «В КЭЧ». Он встал и пристально на меня посмотрел — А меня знаешь? Я так волновался, что не узнавал его, тем более в КЭЧ работало много