Севастополь. Под Балаклавой были такие моменты, что и не передать в устной форме. У немцев кончились боеприпасы, так они сверху бросали в нас камни, дрались до последнего. Принес пакет в штаб бригады, там со мной разговорился наш начштаба Борисов. Он подробно расспросил меня, что я и откуда я, а потом произнес: «Вот что я тебе, сержант, скажу. У нас, таких как ты, кто с сорок первого года в армии, в бригаде очень мало осталось. Когда дойдем до твоей родины, я заберу тебя в штаб, будешь моим помощником или адъютантом. Мне обязательно будет нужен переводчик с румынского. И спорить со мной не думай, считай, что это будет приказ». А потом была первая атака на Сапун-гору. Мы должны были идти вместе с бригадой морской пехоты, кажется с 84-й. Морякам перед атакой дали здорово выпить. Они пошли вперед с криком «Полундра!», но все сложилось тогда неудачно. Начштаба Бестужев лично пошел в разведку, меня взял с собой. Насилу добрались до какого-то места, он говорит: «Отсюда, будем вести наблюдение!». Но видно плохо. Ближе не подобраться, сильный заградительный огонь. И тут Бестужев решился перемахнуть через бугор. Но дело-то днем происходило. Проскочить успели, а потом нас зажали. Лежим на земле, а рядом с нами полусгнившие останки моряков, погибших здесь в 1942 году. Истлевшие тельняшки, бляхи от ремней… Мы рванули обратно и попали на старое минное поле. Лежали на этом поле до темноты, притворяясь убитыми. Только в сумерках оттуда выползли. Но пришли и для нас счастливые дни. Я до сих пор отчетливо вижу перед собой события майских дней сорок четвертого года. Взяли высоту, прямо над морем. Два немца-офицера, не желая сдаваться в плен, с криком «Хайль Гитлер!» кинулись с высокой скалы вниз. Ведем пленных к себе, конвоируем к штабу батальона, а нам навстречу матросы из морской пехоты. Под дулами автоматов забрали у нас пленных, отбили и стали их убивать прямо на месте. А нам говорят: «Мы с этими суками за все рассчитаемся! Попомнят гады сорок второй год! А вы не дергайтесь, а то и вас постреляем!»… Из Крыма нас перебросили на Малую Лопатиху, потом мы форсировали Днестр. Здесь нашим взводным командиром временно стал Плясунов. Наш начштаба Бестужев ушел на повышение, комбатом в 57-й батальон. За Тирасполем, в районе села Слободзыя, 20 августа сорок четвертого года к нам в батальон приехал Борисов на «виллисе» и приказал: «Шоп, собирайся. Думаешь, я забыл про свое обещание?» Так я стал адъютантом начальника штаба бригады. И мы втроем — полковник Борисов, его шофер и я — поехали в Румынию. Батальоны бригады ушли с танкистами на Бухарест. А мы поехали в Тульчу, переправились через Дунай, и дальше — в Констанцу, присмотреть место для будущего базирования бригады. Позже отправились в Добруджу, на границу с Болгарией. Здесь на железнодорожной станции я случайно встретил Карагина, своего соседа по Яссам, но он ничего не знал о судьбе моей семьи. А потом поступил приказ — прибыть в город Стары Загоры. Я не мог привыкнуть к своей новой службе: сытая жизнь, никаких боев. Все было так непривычно и странно. И тут судьба нам напомнила, что все мы смертны, в тылу или на передовой. На горной дороге в наш «виллис» врезался «студер» с пушкой на прицепе. Наш шофер погиб сразу, меня вышвырнуло от удара метров на десять, я потерял сознание. Очнулся — рядом Борисов, тоже весь в крови. Нас нашли, привезли в город Сливен, там как раз проходил парад по случаю изгнания оккупантов. Отлежались — и в Югославию, где находилась наша бригада. На каждом шагу партизаны, угощают: «Выпей с нами, братишка!» В Югославии мы стояли в немецком селе, которое до войны финансировалось богатыми немецкими меценатами, живущими в Америке. Шикарные двухэтажные дома, амбары и дворы, конюшни, хлевы, сараи, склады, все забито отборным добром, лошадьми и скотом. В подвалах огромные бочки с вином и настойками. Партизаны закрыли местных немцев в здании школы и выставили охрану, опасаясь расправы со стороны других партизан. А мы устроили себе «рай на земле». В последний день, перед возвращением на передовую, был настоящий пир. Сибиряки лепили пельмени, евреи жарили куриц, а нацмены резали овец на «бешбармак». Мы отмечали то ли окончание отдыха, то ли возвращение на встречу со смертью. Но было весело. Утром никто не мог встать. Командование разрешило нам остаться в селе еще на один день. А дальше нас ждали бои в Венгрии. Нашего начштаба, полковника Борисова, в ноябре отозвали в Москву в штаб РГК на новое место службы. Он имел право взять с собой одного человека. И он сказал: «Соломон, готовься, поедешь со мной». Но потом сходил к комбригу, вернулся и говорит мне: «Комбриг не хочет тебя отпускать. Приказал забрать в тыл беременную медсестру из саперного батальона». Борисов вызвал майора Бестужева: «Заберешь Шопа к себе в батальон. Береги его, он у нас один из последних живых ветеранов бригады». Бестужев: «Что я, не знаю об этом? А Шопа живым до конца войны как-нибудь дотянем. Он это право заслужил». Простились с Борисовым. Было жалко расставаться с этим умным, образованным и приличным человеком, которого уважала вся бригада. Я взял вещмешок и пришел в бестужевский батальон. Бестужев налил мне стакан водки и сказал: «Будешь у меня в штабе, вперед тебя больше не пущу». Я попросил: «Товарищ майор, отпустите». — «Чем тебе тут плохо? Сиди, будешь моим ординарцем». Но у него уже был ординарец, одессит Каневский. И почти весь штурм Будапешта я провел при штабе батальона в качестве «свадебного генерала». У нас убило писаря из ПФС, и начальник этой службы взял меня на его место. Я отказывался, мол, плохо знаю русский язык. Но 12-го февраля 1945 года нам объявили приказ Верховного, взять Будапешт. Приказ на последний и решительный штурм. А накануне «власовцы», переодевшись в красноармейскую форму, вырезали у наших соседей из стрелковой дивизии боевое охранение, зашли к нам в тыл и устроили резню, и нам пришлось занимать круговую оборону и отбиваться от них. Но двенадцатого я сам пошел в штурмовую группу. Тогда все пошли вперед. Я даже видел, как в одной из групп в бой шел полковник с наганом в руке. И немцы стали массово сдаваться в плен. Но наша группа продолжала зачищать квартал и подавлять последние очаги сопротивления. Несколько раз мне пришлось ходить парламентером и уговаривать противника сложить оружие без лишнего кровопролития. И когда весь город уже был фактически взят, мы еще продолжали воевать. В одном из домов засела группа смертников и держала под прицелом две улицы, стреляли во все стороны. Взяли две стены этого мадьярского дома. Взводный говорит: «Это точно — эсэсовцы, смертники. Надо взрывать дом. Соломон, пошли двух бойцов за взрывчаткой». Идти надо было далеко, скоро бы бойцы не вернулись, да и стало обидно: вся армия уже гуляет, одни мы тут застряли по самое не могу. Отвечаю ему: «Давай попробую их уговорить сдаться». Пополз вдоль стены. Только начал «агитировать»: «Дойче, их зин гефанге…», как сверху полетели гранаты. Лейтенант: «Я же предупреждал, что это дело пустое. Угомонись, Соломон. Давай их рванем к такой-то матери!» — «Нет, давай подождем, я еще разок попробую». Снова подполз по-пластунски к дому, кричу им, что даем десять минут на раздумье. В ответ стрельба. Но я не унимался, пополз в третий раз. Снова кричал, что мы даем шанс подумать, что мы не воюем против простых немцев, а наш враг — гитлеризм. Кричал, что мы обещаем сохранить их жизни, у них будет шанс увидеть свои семьи, жен, детей. А если не сдадутся, мы взорвем дом, и никто не узнает, где лежат их кости. Стрельба прекратилась. Стали спорить. Я снова дал десять минут на размышление. Потом еще пять. Поднялась штора. Высунулась винтовка с белым платком на штыке: «Мы сдаемся!» Приказываю: «Выбросить оружие!» Накидали целую кучу: пулемет, автоматы, пистолеты… Оказалось, что в этом доме они блокированы. Хозяин-мадьяр заколотил двери толстыми досками, а другого выхода в доме не было. Было небольшое слуховое окно, но нам показалось, что пролезть в него невозможно. Подошел с товарищем, с Петровым, чтобы как-то открыть эти двери. И тут из глубины двора появились два немецких офицера, которым как-то удалось протиснуться в это слуховое окно. А из окна еще показалось дуло снайперской винтовки. Я успел развернуться и дать очередь из автомата по ним — и точно попал. Это движение спасло мне жизнь, разрывная пуля летела в сердце, а попала в правое плечо. А напарнику еще одна пуля попала в бедро. Добили этих двух, да еще большими булыжниками размозжили им головы. Снайпера тоже прикончили. Рука безжизненно повисла. Мне даже показалось, что ее оторвало и она держится только на сухожилиях. Подбежал санитар, кричу ему: «Отрежь!» — «С ума сошел?! Меня за такое под суд отдадут!»… Он перевязал меня и Петрова. А в это время ребята открыли дверь в дом. Вышли немцы. Построились в шеренгу. Показывают на своих двух убитых, мол, мы не виноваты, знали, что они собираются бежать, но не думали, что они окажут сопротивление. Четырнадцать немцев в шеренге. Все офицеры СС. Командир взвода сказал мне: «Ты с ними вел переговоры, ты пострадал и тебе решать их судьбу. Они договор нарушили, и мы имеем полное право их расстрелять тут же, на этом месте. Одни, черт, тут сплошь эсэсовцы». Я возразил: «Они сдались, и мы должны отнестись к ним как к военнопленным. Мало, что ли, крови сегодня уже пролито?» Лейтенант: «А мы сейчас, давай посмотрим, с кем имеем дело?» Я подошел к шеренге: «Я хотел спасти вам жизнь, а вы…» — все опустили головы. Начали проверять. Первым стоял немец из Дюссельдорфа, имевший чин в переводе на армейские звания — полковник. Имя запомнил — Ганс, фамилию — нет. Ганс показал нам фото, где он с женой, один ребенок в коляске, второй стоит рядом, а потом добавил: «Мы решили умереть, но не сдаваться, но когда вы заговорили о наших семьях…» Вторым был майор, который помимо фотографий показал письмо своего друга из концлагеря, в котором тот упрекает его за то, что он вышел из компартии и примкнул к фашистам! Ничего себе, эсэсовец — бывший коммунист… Лейтенанту показалось, что я слишком мягко с немцами разговариваю, он оттолкнул меня в сторону и далее продолжил сам. Подошел к третьему, взял его за подбородок, приподнял: «Ты откуда сволочь! По-русски отвечай!» Немцы страшно удивились, но головами на третьего кивают: «Я-я, русиш». Его сразу в сторону. Немолодой капитан. Он молчал, и смерть принял молча. Потом еще одного спрашивает: «Ты кто?» В ответ: «Руссише швайн!» В расход его… Дошел до седьмого: «А ты, землячок, с каких мест? По-русски отвечай, сучара!». Седьмой решил, что, может, спасет себе жизнь, и назвал какое-то село под Днепропетровском. Не спасло… Застрелили. Лейтенант мне говорит: «Дальше ты сам продолжай». Еще один презрительно мне бросил: «Юде!» Его туда же, к немецким праотцам… В строю осталось стоять всего девять немцев. Командир сказал: «Решай с остальными скорее, как скажешь, так и будет. Пусть идут в плен». Оставил им жизнь. И то, что мы расстреляли нескольких офицеров, то я не считаю это каким-то преступлением. Тем более что убили эсэсовцев, а за этих сволочей с нас бы никто не спросил. Ожесточение было велико. Надо это понять. Была война, фронт, передовая, бой. Бой… из которого мы только вышли. Или — еще не вышли… Плечо мое было раздроблено. По рукаву стекала кровь. Было больно за себя, за всех и за все… В госпиталях я пролежал полгода. Последний госпиталь — в Тбилиси. 7/6/1945, ровно через четыре года после моего призыва в армию, день в день, я инвал