В голове вспыхнул свет — это я мысленно вызвал его, чтобы обходить вампиров и оборотней. Стало так светло, что приходилось прищуриваться, зато я знал, куда направляюсь. Я шел быстро, осторожно, стараясь не спотыкаться о комья грязи и не выдать своего присутствия. На старой опустевшей стоянке была заброшенная собачья конура, видимо сколоченная для сторожевого пса. Перед входом я сделал дверцу из доски от ящика — от любопытных енотов. В будке у меня была подушка, одеяло, просроченная библиотечная книжка и фонарик, который я стащил, когда ездил с Джексоном в магазин автотоваров Малькольма. Я спрятал тонкий серебристый луч в рукаве, моля Бога, чтобы меня никто не увидел. Бог исполнил это пожелание.
Очутившись в будке, я завернулся в одеяло, пристроил подушку так, чтобы видеть происходящее снаружи и обстановку внутри. Дощечкой, как дверью, загородив вход в конуру. Здесь, в этом тесном мирке, стены как будто открывали путь в иное измерение, как в том шкафу из книжки, откуда можно попасть в другой мир.
Здесь я чувствовал себя Тарзаном, предоставленным природе плотоядным хищником, живущим в под кровом дома, когда-то хищнику принадлежавшего. Мы, хищники, всегда защитим себя — мы готовы к любым неожиданностям.
Я прибрался как мог с последнего ночлега, но запахи конуры прочно поселились здесь и настойчиво дразнили обоняние. Было так уютно, что хотелось остаться здесь навсегда. Я буду ждать, пока откроется новое пространство в стене и я провалюсь в иное измерение.
Луч фонарика падал на выцветшую картинку. Улыбающийся рыжий мальчик в веснушках, под широкополым сомбреро, взбирался по лесенке на дерево с персиками. Он приветливо махал рукой, срывая плод, словно приглашал присоединяться. Стоило шевельнуть фонариком — и рука его, благодаря игре теней или еще чему другому, приходила в движение. Привычно перевернувшись на живот, я пристроил фонарик под подбородком.
Мне казалось, что мальчик с картинки зовет меня в свою страну персиков.
«Пойдем, — говорил он, — здесь хорошо — только ты и я — и мы уже никогда не вернемся».
И руки мои поползли в заветное место.
«Ты сможешь носить мое сомбреро, — соблазнял он и призывно протягивал руки».
Расстегнув ширинку, я пошарил в штанах и вдруг испугался. Искомый предмет не обнаруживался. Торчавший всегда внизу живота, точно рукоятка микроотвертки, он вдруг исчез, словно бы его никогда и не было. Я ощутил панику и облегчение одновременно. Неужто Господь наконец сжалился надо мной, и мой соблазн растворился в хлорке — окончательно и бесследно? Я провел рукой по лобку, опасаясь опустить ее ниже, чтобы не напороться…
И тут я ощутил между ног нечто странное. Я быстро принял сидячее положение, навалившись спиной на стенку собачьей будки. Затаив дыхание, я стянул джинсы до самых колен и посветил фонарем. Мне уже представлялось, что я увижу ровную, гладкую, покатую поверхность, как у куколки Барби.
Но когда я открыл глаза, фонарик высветил желтовато-розовый от клея пах: все оказалось на месте. И внезапно мне страшно захотелось по маленькому. Сколько я не дергал, там все было приклеено на совесть. Результатом стали только слезы в глазах.
— Господи милостивый, — твердил я снова и снова: слова звучали слишком большими и пустыми внутри деревянного ящика, чтобы возыметь эффект. — Все прилипло! — завопил я в крышу, затянутую паутиной. И сам испугался собственного крика. Я трясся от страха, боли и нестерпимого желания. Жутко хотелось в туалет. И тут я ощутил струю, бьющую в деревянный пол. Она промочила насквозь одеяло, но даже кратковременное облегчение вызвало только новые рыдания.
Дыхание Джексона словно рой москитов назойливо гудело в ухе.
— Ты моя куколка, моя сладкая девочка, моя крошка, — и так далее, задыхаясь, сообщал он мне каждую минуту.
Его руки быстро скользили вверх-вниз по белой куколке, точно собака, лихорадочно роющая лапой в мусоре. Он покрывал мое лицо жесткими жадными поцелуями, обволакивал меня пивными испарениями. Он снял меня с коленей, мои руки обвили его шею. Он перенес меня за перегородку на их кровать.
— Ты моя крошка…
— Я хорошенькая?
— М-хм. — Джексон рухнул рядом, звякнув молнией оранжевого комбинезона, словно единым махом разорвав его на груди. Его руки завозились в темноте, и я услышал, как хлопнула резинка трусов.
— Готова? Папочка идет к тебе. — Он стал снимать мои руки с шеи.
— Не-ет!
— Ты же задушишь меня, куколка, ты задушишь папочку.
— Я твоя куколка?
— Ну, конечно, детка, расслабься. Я тебя немного смажу.
Я почувствовал, как его палец лезет под трусы. На потолке двигалась тень его гигантской головы.
— Расслабься, детка.
Борода его царапнула меня по носу, словно еловая ветвь. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он кряхтел над моим ухом. Боль была невыносимая. После ковбоя меня зашивали на операционном столе.
Он плакал, могу поклясться. Между вздохами и стонами. И мир расплывался передо мной от его слез, которые падали на мое лицо.
Мне хотелось сказать ему многое. Что я хочу остаться с ним навсегда, и чтобы он доверял мне все свои секреты, как маме, а я мог лежать у них на руках, заползать к ним в постель, смеяться и засыпать мертвым сном. Но ничего этого я не добился.
И вот я стоял в ванной и разглядывал пятно на самом видном месте ее белых кружевных трусиков, которые она ему заказала из этого треклятого магазина нижнего белья.
Потом он натянул их на меня снова. Как оказалось, несколько преждевременно. Он ничего не сказал, я тоже.
— Теперь она бросит меня, — повторял я вслух, стараясь не расплакаться.
Он включил телевизор и хлопнул очередной банкой пива. Красное пятно упрямо маячило передо мной, не желая исчезать. Эти трусики она всегда стирала сама, вывешивая на двери душевой кабинки. У нее тоже были кровотечения: из-за мужиков — из-за их, а также моих дурных мыслей.
Она вернулась домой после вечерней смены и увидела меня в своей ночнушке — как две капли воды похожего на нее. Я стоял над раковиной на красном металлическом стуле и пытался отстирать пятно с ее любимых трусиков.
Джексона она застала спящим рядом с таким же непристойно красным пятном на белом покрывале, которое мы умыкнули из гостиницы.
Она завопила так, что Джексон вскочил и с перепугу тоже заорал благим матом.
Она кричала, что он водит ее за нос. Что он трахается с кем попадя за ее спиной, пока она на работе. И больше всего она взбеленилась на то, что он позволил мне надеть тряпки, которые сам купил ей, — и теперь они пропали.
Теперь она непременно убьет меня.
Убить — это еще не самое худшее, что может произойти в жизни.
Я посветил фонариком на рыженького мальчугана, свет упал на его веснушчатое лицо. Он по-прежнему призывно махал рукой, словно уверяя, что все нормально и все у нас сложится.
По пути в больницу мы репетировали разговор с доктором. Мама не повезла меня в местную клинику — вместо этого мы пустились в долгий путь, в захолустную амбулаторию где-то в горах Вирджинии, где работали доктора, не любившие бумажной волокиты.
— Ну, рассказывай, как это тебя угораздило? — тоном экзаменатора спрашивала она меня, с сигаретой в руке, руль в другой, не сводя взгляда с шоссе, лишь изредка поворачивая голову, чтобы выпустить дым в окно.
— Я сам, — пробормотал я, чувствуя резь в желудке. Я сглотнул.
— Что — сам? Громче говори, громче! И глядеть им в глаза, понял? — Она заткнула выпавшую из прически прядь и чуть не прижгла себе ухо сигаретой.
Я согласно кивнул.
— Так что, говоришь, с тобой стряслось? — спросила она строгим тоном, каким, по ее мнению, должны разговаривать детские врачи.
— Я сам расковырял, — громче отвечал я, уставившись в ветровое стекло, заляпанное таранившими его насекомыми. Оно смотрело на меня, словно беспощадный лик инквизитора, ведущего допрос.
— Во-от, — поощрила она. — Ну, рассказывай дальше. Может, кто из детей тебя обидел или издевался? — Глаза ее несколько опухли, но свежий макияж успешно прикрывал следы усталости.
Выпуклые губы, лоснящиеся от помады, сомкнулись на сигарете.
У нее были серьги из волшебных камушков, с крестами. Слезы ангелов по умершему Иисусу. Джексон купил их в сувенирной лавке в Парке Чудесных Камней.
— Ну так что, обижал тебя кто-нибудь из детей? — Она сжала рукой мое бедро, чтобы привлечь внимание.
— Нет-нет, мадам или… — я напряженно уставился вперед.
— Или сэр.
Я бросил в нее взгляд. Она благосклонно кивнула: «продолжай».
— Я это сам, сэр или мадам.
— Говори громче.
Я повторил громче.
— И зачем было заниматься такой ерундой? — Она выругалась — врач бы такое точно не сказал.
Я посмотрел в ее сторону: она дымила как паровоз, не сводя глаз с шоссе.
— Почему молчим?
— Дело в том, что я хотел стать девочкой, — пробормотал я.
— Нет, нет, нет. Так не пойдет. — Она ударила кулаком по баранке. — Этого ты говорить не должен ни в коем случае. Хочешь, чтобы тебя арестовали или упекли в сумасшедший дом? — Она выпустила тугую струю дыма в ветровое стекло. — Может, тебе захотелось в кутузку?
— Нет, — еле слышно выдавил я.
— Что-что?
— Нет, мадам.
— Если не будешь грубить, они сразу поймут, что я хорошо тебя воспитала, понимаешь?
— Да, мадам.
— Так, и зачем ты все-таки… — продолжила она врачебный допрос, — так надругался над собой?
— Потому что хотел больше узнать о себе, — вырвалось у меня.
— Что ты хотел узнать?
У меня не было ответа.
— А? Нет, все-таки придется подержать тебя некоторое время в психушке.
— Постой!
— Что такое? — Она повернула руль вправо, причаливая к обочине.
Я выскочил из машины — меня вывернуло наизнанку — прямо в зеленый мрак плюща, растущего вдоль черной асфальтовой дороги.
Но в желудке уже ничего не было.
— Ну, ты готов? — нетерпеливо позвала она из машины.
Когда все уже было позади, седовласая фельдшерица, погрозив пальцем, сказала, да так громко, чтобы все слышали в приемной, чтобы я больше такими глупостями не занимался. Она дала нам две оранжевые бутылочки. В одной были таблетки, чтобы швы не загноились, в другой содержалось обезболивающее, снимавшее зуд. Фельдшерица дала мне таблетку из второй бутылочки, а когда мы сели в машину, мама проглотила оттуда еще две.