аботился об охране завода и прислал двух милиционеров.
Однажды он приехал из Асад-Абада. Из шарабана за ним вылез хилый человечек в мешковатой, добротной чесуче, с карманами пиджака, оттянутыми книжками, пачками газет, с огромным портфелем, тоже сверх меры набитым бумагой. Человечек, помаргивая розовыми глазами, безуспешно стирал бисер пота с бледного личика, с Крейслером поздоровался озабоченно и высокомерно, как будто его отрывали от важного дела этим обрядом знакомства. Эффендиев представил товарища Чихотина как специалиста по истреблению саранчи.
— У меня новые идеи, имейте в виду, — сказал приезжий, отворачиваясь, и зажмурился, словно боялся увидеть непочтительность в собеседнике. — Вы читали мою статью в «Закавказском пролетарии»? Нет? Жаль. Вот!
Он тут же у шарабана вытащил из портфеля пачку авторских номеров.
— Прочтите. Она была еще в прошлом году напечатана по поводу лётной саранчи. Тогда только проникли сведения в печать…
Крейслер горячо ответил, что у него гора с плеч свалится, если товарищ Чихотин, труды которого он, к стыду своему, не знает, окажет помощь. Эффендиев — улыбался, довольный спорым началом. И сразу же потребовал, чтобы не позже чем через два дня Крейслер созвал совещание всех местных руководителей борьбы, инструкторов, разведчиков, сельских председателей, персонал завода. Он любил заседания, сидел и слушал до тех пор, пока не уяснял вопрос, и тогда начинал действовать. Крейслер находил, что это — дорогой и медленный способ учиться, но другого придумать не мог. А Эффендиев с тех пор, как стал ездить к нему, здраво рассуждал о кубышках, о гнездилищах, о разведке, и не только рассуждал, но и разбирал карты местностей с точно отмеченными залежами, изучал подъездные пути, колодцы, заботился о продовольствии, о бочках для воды, искал катки, он применял военные навыки.
Крейслер пригласил гостей завтракать, но специалист потребовал уединения. Пришлось отвезти его в контору, где складывали нехитрый и бедный инвентарь разведок: компасы, гербарные сетки с образцами растений, палатки, переметные сумки, фляги, войлок. Михаил Михайлович принялся было с гордостью показывать образцы кубышек, разведочные ведомости, но Чихотин, бегло взглянув на заваленный стол, спросил:
— Как вы думаете, я не продешевил, назначив за истребление саранчи пятьсот рублей золотом? Мне, разумеется, как изобретателю. Я не бескорыстный маньяк, идеи стоят денег. Мы машины, дорогие машины для выработки мысли.
Розовые глаза его мелькали в странном дрожании, может быть, в тревоге, но голос тек ровно. Крейслер ответил, что не может помочь решить вопроса о плате, это не его дело. Чихотин наставительно говорил:
— Немедленно же прочтите статью, это займет у вас несколько минут, она отчеркнута красным карандашом. Она обогатит вас. Все большое — просто и коротко. Она проста и коротка. Нужно бросить старый хлам, эти кубышки и их изучение. Одна идея способна перевернуть всю эту ученую рутину и двинуть вперед человечество. Не надо бояться свежего воздуха. Ведь здесь есть река, озеро?
Крейслеру все это переставало нравиться, и он ответил так, чтобы специалист обиделся:
— Азиатская саранча, Locusta migratoria, гнездится, как известно, преимущественно и главным образом в тростниках и в растительности около больших водоемов.
Чихотин обрадовался, пробежался, потирая руки, по комнате и сел за стол.
— Вот видите, как хорошо. Значит, река есть. Это входило в мои планы. Оставьте меня одного, идите читать статью. Прочитав, подумайте. Я буду размышлять. Пришлите поесть.
Эффендиев пил чай с Таней, деловито беседуя о семье и Ираке. Он не терпел пустых разговоров: агронома расспрашивал о земледелии, врача о санитарии, с коммунистом говорил о партработе, от Тани он надеялся получить своеобразное освещение вопросов пола. Так всегда он, — или учился, или учил, или отдавал распоряжения.
— Найти новую семью нелегко. Гораздо легче разрушить старую, — говорила Таня. — Как вы сами живете с женой?
Таня знала, что он женат на тридцатипятилетней фельдшерице станции Асад-Абад, и, по рассказам Михаила Михайловича, давно составила представление о ней. В тридцать пять лет они все, как одна, эти фельдшерицы, малокровные и трудолюбивые, Таня проработала с ними на фронте несколько лет.
— Она у меня самостоятельная, старая, все сама. Одна живет, зарабатывает. Я редко у нее бываю, некогда. Она понимает, не сердится.
Таня перебила его, раздражаясь:
— Жену вы свою не любите или почти не любите. Она вас или мало любит, или очень горда. Но это не брак и не семейная жизнь. Я бы так не могла. Для меня любовь и брак — безграничное владение друг другом.
Эффендиев промолчал, как будто не расслышал.
Крейслер с трудом нашел напечатанную мелким шрифтом на четвертой странице заметку, старательно обведенную красной чертой. «Неиспробованная мера» называлась она. Автор предлагал протянуть длинную проволоку с горящими тряпками по полю, на котором сидит крылатая саранча, и наступать на нее. Саранча, испугавшись огня, должна подыматься и улетать. Крейслер прочитал эту заметку два-три раза, подумал, еще раз прочитал. Поискал объяснений, не нашел. На второй странице был напечатан фельетон знаменитого туркестанского энтомолога С., который доказывал, что борьба с лётной саранчой дело безнадежное и все силы надо сосредоточить на истреблении пешей — личинок, ликвидируя постоянные гнездилища.
— Твой Чихотин, — сказал Крейслер все время молчавшему Эффендиеву, — или шарлатан, или сумасшедший. То, что он пишет тут, — бред.
— Ты слишком скор осуждать и порочить. — Эффендиев даже закусил губу. — Зря печатать всякое вранье не будут в наших коммунистических газетах. Надо послушать, что он скажет. Вы, интеллигенты, любите замыкаться в своем высокомерии, идей боитесь, свежего воздуха. А он, самоучка, пролетарий, который выдвинулся, кипит.
Он расстроился. Попросил верховую лошадь, предложил немедленно поехать в тростники. По дороге попрекнул с сердцем:
— Работа у тебя стоит.
Крейслер обиделся в свою очередь. Личинки могли начать отрождаться только в непроходимых чащах. У него нет возможности пробиться туда, нет средств, людей, ядов, можно только отстаивать культурные земли.
Весь день Крейслер, Эффендиев и разведчик Чепурнов, рабочий с завода, молоканин, карлик, похожий на жокея, ездили по берегам Карасуни. Десятиаршинные тростники шумели, как заросли бамбука, буйные и непроходимые, они частым лесом населили пески, выбивались прямо из воды, мощные и первобытные. Их гущина пугала. Их корни образовывали кочки по брюхо лошади. До реки было трудно добраться из-за топей. Там, где редели тростники, густо плодилась осока с темными метелками неприветливого своего цветения и куга с бархатными банниками.
Чепурнов показал им первые отрождения на высоком, сухом, песчаном бугре, к которому пришлось пробираться в страшной глуши. Крейслер бросился наблюдать. Начиненная яйцами почва порождала личинок. Маленькие, длиной с овсяное зерно, цвета старой слоновой кости, они выползали на песок и вскоре чернели, природа заботилась о них: личинки, облепившие осоку и питавшиеся ею, не отличались по цвету от метелок. Белое солнце любовно грело белую воду, белый песок, тростники, осоку, личинок, слепней, вившихся над лошадьми. Крейслер смерил температуру песка, потом на высоте аршина от земли, посмотрел на часы, записал. Эффендиев любовался им, Чепурнов сказал, таинственно щурясь:
— Я вам один островок покажу, никогда его водой не заливает. Там что делается!
Они проехали вброд. Крейслер закричал. Все пространство острова представляло черную живую кашу, осоки не было видно, она была сплошь покрыта, примята, прибита к земле насекомыми. Лошади опасливо ступали в сплошной живой массе, доходившей им иногда до колен. «А-а!» — кричал Крейслер, и двое других поддержали его. С этим воплем отвращения и опасения, бессмысленным и понятным, они проехали поперек острова и там увидали, как личинки переправлялись на другой берег. Карасунь по узкому месту текла довольно быстро, сносило течением миллионы личинок, но живой мост лежал до самого противоположного берега, от него отхватывались и уплывали целые острова, — саранча не останавливалась. Она шла по нижнему плывущему слою, как по понтону, как по суше.
— Вот так же она и на нас попрет, — сказал Чепурнов. — Дичает наш край, множатся тростники, а в них и она начинает вольно плодиться.
Крейслер рассматривал личинок, искал паразитов на них, собрал в мешочек, ругался, что нет микроскопа.
Они возвращались потрясенные, усталые, голодные. Чепурнов уехал далеко вперед. По зеленому небу растекся закат. По берегу задымились костры, дым, как башни, подымался к небу в безветренном воздухе. Это беженцы с Поволжья расселились по берегу Карасуни. Выехав на шоссе, всадники встретили целую толпу их. Они искали работы и спрашивали про саранчу. Эффендиев сказал, чтобы приходили на завод. Крейслер досадливо отмахнулся. Они побрели дальше, пыльные, взметая пыль, с проступающими из лохмотьев костями. Эффендиев посмотрел им вслед, лицо у него покривилось.
— Отмахиваешься, беспокоют? Вот ты вырос в довольстве, на папашиных хлебах. А я корки из помоек и кости добывал, обгладывал. Да, я, я — Эффендиев. А ведь я и тогда человеком был, своего будущего ждал и хотел. Знаешь, какая злоба растет: только помани, от такой жизни куда хочешь кинешься. Я бы в разбойники ушел, в бандиты, а мне показали свет, — коммунизм. И теперь мне другого не надо, над другим думать некогда, — я весь в одной мысли. И тот, кто мне помогает, — друг, а тот, кто мешает, — враг. Я уж не сдам, не сверну и вверх полезу, сверху виднее, как жизнь строится. А я видеть и строить хочу.
Крейслер рассмеялся.
— Честолюбив ты очень, быть тебе наркомом.
— Ты не шути, я не люблю. И буду! Чему завидую у тебя, — здоровью твоему: книжки читать умеешь, сидеть за столом умеешь, ты немец, — упорный! Я на немцев нагляделся. А у меня от бумаг голова кружится.