Фатма-ханум не слушала.
— Верни мне деньги, вор! — заголосила она.
Прохожие начали приостанавливаться. Соседние сабзи-фуруши прислушивались; готовые к участию в криках Фатмы-ханум.
Изатулла потерял свет в глазах.
— Получай, что тебе следует, грязная стерва! — прохрипел он с пеной у губ и ударил женщину в подбородок кулаком, в котором были зажаты ее деньги. Он кинул их на землю.
Она взвизгнула и вцепилась ему в рыжую бороду костистыми пальцами так, что он только мотал головой. В толпе засмеялись.
Кто-то перебил смех возмущенным окриком. Торговец вырвался, оставив несколько клоков бороды в руках женщины, и схватил какую-то скалку. Удар пришелся ей по животу.
Она присела на корточки и закатилась длительным воплем. В толпе сообразили, что произошло что-то неладное. Сабзи-фуруш Изатулла бросился бежать. За ним погнались. Его стеной окружили товарищи зеленщики и однодеревенцы, засинели ножи.
— Как женщину ударил!
— Разве так можно! Убил!
Со стороны Изатуллы кричали:
— Она, сука, сама начала.
— За нее казаки заступятся.
Изатуллы среди них уже не было. Толпа прибывала, текла из всех галерей. Ее выносило собственным возбуждением на площадь. Крик становился все упорядоченнее и общее. Из гула росли голоса:
— На этой площади три года тому назад, когда англичане после русских занимали нашу родину, они вешали ни в чем не повинных людей — для острастки. Теперь они убивают детей для забавы. Зеленщик — мститель. Он из Тагибустана. Он мстит за Тагибустан.
Неизвестный скрылся. Его любовно поглотила площадь. Пронеслось совершенно явственно:
— Инглизи! Командир!
В тот день первым взводом под командой Гулям-Гуссейна была совершена обычная небольшая проездка лошадей. Утро было мягко и звонко. Огромное пышное солнце играло на боках хорошо вычищенных коней, сияло на оружии, и Гулям-Гуссейн особенно четко и точно менял аллюры. Лошади шли прекрасно, один Багир отстал на своем захромавшем коне, с полдороги поехал в караван-сарай.
Когда взвод вернулся, Багир сидел на корточках в затененном углу и во все горло распевал грустные четверостишия Джеляледдина, причем расчет был на то, что мрачные стенания песни никак не будут соответствовать веселой роже бездельника-певца:
Бешено гоняясь за любимою,
Я дожил до тех лет, когда близок конец.
Быть может, теперь овладею я милою.
Но кто вернет мне ушедшую жизнь?!
Он блестел, как маслина. По камням процокали копыта. Могучий хохот увенчал потешное старание. Вокруг Багира собрался вскоре почти весь взвод.
Гулям-Гуссейн рассыпал милостивые слова:
— Что ты надрываешься, Багир, как пташка над мертвым птенцом? И скажи — чем ты обезвредил Асад-Али-хана? Он сегодня дежурный и допускает такой беспорядок, как твое душераздирающее пение!
— Ну, Асад-Али-хану не до меня, — ответил Багир. — Вчера по всему городу висели бумажки, позорившие нашего командира. Нынче нашли их целую кучу в конюшне второго взвода. Асад-Али-хан тут полчаса орал, а виновных нет! Да и какая же вина может быть, когда их даже городская полиция вчера весь день не срывала!
— А народ вчера к ним лип, как мухи к меду, — сказал старик Мамед.
Гулям-Гуссейн стоял в кружке и все еще беззаботно поигрывал носком сапога и помахивал плетью, но лицо его уже потеряло блеск оживления, и он отвадил глаза от вскинутых на него в упор взглядов. Требовалось его мнение. И он произнес:
— Читал я эту бумагу. Сулейман-ханом она напечатана, да и писал-то ее кто-нибудь из наших.
Кто-то, прячась за спины, спросил измененным голосом:
— Ты скажи — правда ли в ней написана, векиль-баши?
И другой — опять не узнал его голоса Гулям-Гуссейн и не видел лица — добавил:
— А мальчишки, когда мы возвращались с проездки, в нас камни швыряли и свистали вслед. И кричали: «Стреляйте нас!» Не слыхал, Гулям-Гуссейн?
Мамед сказал:
— Много нас, казаков из Керманшаха, а лучше было бы не приезжать нам в родной город. Сказано: пусть тот, кто не боится расправы, лежит, развалясь на ложе, когда народ стоит кругом.
Гулям-Гуссейн стоял и не говорил ни слова. Все молчали. Тишину прервал неожиданный шум суматохи у ворот. Часовой тревожно закричал:
— Гулям-Гуссейн!
Поручик Асад-Али-хан, дежурный по эскадрону, весь в ремнях, как лошадь в станке, стоял перед ротмистром Эддингтоном и докладывал:
— Гулям-Гуссейн — местный житель. Фатма-ханум — его единственная жена.
— Что с ней?
— Она скинула первенца нашего векиль-баши. Ее едва донесли до дому.
— Преступник найден?
— Зеленщик бежал..
Ротмистр с ненавистью посмотрел на прыщавое лицо, вертевшееся среди ремней.
— Позвольте, а полиция?
— Хе! Что полиция! Полиция на стороне местных властей. А они — не за нас.
— Значит, против?
Поручик помедлил ровно столько, чтобы оглядеть кабинет.
— Мне только что сказали, что Изатулла находится во дворце губернатора. Ему удалось скрыться благодаря помощи других торговцев и сочувствию населения. Осмелюсь доложить?
— Говорите.
Асад-Али-хан всеми морщинами лица изобразил разнороднейшие чувства. Он не наполнял свою речь полной верой. Он решился предостеречь начальника. Он сознает щекотливость положения.
— Казаки придают всему происшествию политическое значение.
— Что это значит? Да не тяните же, черт вас возьми!
— Я продолжаю. Им нашептали, что зеленщики — они все из Тагибустана — мстят векиль-баши за… э-э… ответственное участие в злополучной перестрелке и в прискорбном событии.
— Знаю. Дальше.
— Что же дальше? Нижние чины распространяют на себя раздражение жителей. Толпа родственников и казаков, во главе с Гулям-Гуссейном, воет у ворот запертого дворца, требуя выдачи Изатуллы. Зеваки и всякая чернь настроены недоброжелательно. Казаки возмущены и хотят во что бы то ни стало добиться наказания преступника.
Эддингтон вообразил вахмистра — лицо малярика и аскета. Фанатик европейской культуры, фанатик чести знамени — вахмистр воет. Он жесток и безудержен. «Дьявол его знает, что он натворит».
— Чего требует пострадавший?
— Крови за кровь, господин ротмистр. Таков обычай Ирана.
— Обычай идиотский! Однако, если мы не добьемся именно этого удовлетворения, бригада понесет большой нравственный урон. После этого лучше не показываться в Тегеран. Идиотский обычай!
Асад-Али-хан угодливо осклабился. Ротмистр брезгливо отвел глаза.
— Однако надо добиться наказания! Смешно: человек, оскорбивший казачью бригаду, гостит с комфортом в губернаторском доме. Предвижу — губернатор всячески будет укрывать преступника…
— Осмелюсь доложить?
— Да.
— Предпочтительней в таких случаях искать какого-нибудь соглашения… Можно сговариваться не с потерпевшим — в данном случае с Гулям-Гуссейном, — а с его родными или родственниками его жены. Они, как бы сказать… податливее. Тот же обычай позволяет требовать с обидчика денежную пеню.
Ротмистр налился кровью до того, что, казалось, — она брызнет в концы его белокурых волос. Он стукнул кулаком по столу.
— Какие там деньги! Вы мне подсовываете разные гнусности! Я не могу допустить, чтобы я, офицер его величества короля Великобритании, торговался, когда нужно требовать полного удовлетворения! Продажные скоты!
Он в три-четыре шага пересекал по диагонали кабинет, задыхаясь концами слов и фраз, раздраженный и высокомерный, гремя шпорами и играя нашивками и лентами формы.
— Черт его знает, что он натворит! Пошлите урядника эскадрона с полувзводом и казенной лошадью для вахмистра. Привезите его сюда, и никуда без моего разрешения не выпускать. Почетный арест. Изоляция. Запальчив очень, забияка…
На улицах томились от зноя и голодного поста усиленные наряды персидских полицейских: ледащих людей в шведской — память инструкторов — светло-коричневой форме из толстенного северного сукна..
Ротмистр желал им Сахары.
Город насторожился.
Пройдоха чиновник, крепкий старик с почтительной речью, рассиропленной льстивыми любезностями, сообщил ротмистру, что губернатор униженно извиняется перед ним и, несмотря на его, чиновника, заверения о серьезности разговора, принять офицера он может только послезавтра, так как пост проводит за городом и не считает возможным затруднять столь почетных посетителей поездками к нему на дачу. Но ради неотложных дел он приедет послезавтра в шесть часов вечера.
Ротмистр прискакал в назначенный час.
Обезжаленное вечером солнце мирно покоилось на стенах улиц, на куполах мечетей, на жестяном льве, грозившем своим мечом с коричневой бараньей шапочки полицейского, который встретил Эддингтона у ворот дворца. Полицейский отдал честь и принял верную кобылу Дэзи.
Эддингтон вошел в ворота и направился по аллее к подъезду. Сад наполнялся сумраком. На чистом, вот уже добрых полгода, небе четко, как транспарант, рисовалась мелкая листва олеандровых деревьев, вырезные листья платанов без дрожи каменели в вышине, за ними, и к ним подступая, царила утихомиренная неразбериха вечернего сада. Перед фасадом дома — с тонкоколонными галереями и балконами, с мавританскими вырезами и завитушками, но достаточно запущенного, — на просторе расчищенной площадки было светло. Приходивших сюда посетителей удивляли апельсиновыми и лимонными деревьями, которые были врыты в грунт с зимними кадками и зеленели ярко, как печати на белом конверте. Пальмы разусатили кроны. Кактусы сидели так, как будто готовились сейчас прыгнуть в лицо. Бесплодно разлопушились два банана.
Зал, в который ввел ротмистра заспанный слуга, удручал роскошью и безвкусием. На старинных, прекрасно подобранных коврах росла колченогая сборная мебель восьмидесятых годов, расцветали розовые и голубые «тюльпаны» русских мещанских ламп, которых было десятка два. Зажгли, однако, одну.