Саранча — страница 48 из 96

В ее желтом свете Эддингтон разглядел часы.

— Уже половина седьмого! — сказал он на весь зал. — Не едет старый мерзавец!

Он почувствовал скуку, едкую, как лазаретная пыль, приступившую к самому горлу. Она была безысходна. Он завыл зевая. Она была бездеятельна. Он опустился на диван в темном углу и задремал, как должник в приемной заимодавца.

Сановник явился с толпой духовенства, выкрашенного хной. При виде Эддингтона неприлично удивился и, переждав почтительный поклон, сказал на отвратительном французском языке:

— Прошу прощения, я еще голоден, господин офицер. Наши религиозные обряды тяжелы, и только благочестие и вера помогают переносить такой пост, как рамазан, неукоснительно. Я стар, мне надо готовиться к переходу в другой мир, но долго терпеть по вечерам с ожиданием пищи я не могу.

Англичанин смотрел на тучного старика — ханжу и лицемера — и жалел, что мысленная брань не имеет материальной силы… ну, хоть бы плевка!

Припоминая слова, которые произносил в штабе французской дивизии и произношением которых смешил веселого генерала, впоследствии участника Вердена, Эддингтон ответил:

— Отдохните, ваше превосходительство. Не стесняйтесь. Я подожду, потому что не могу не уважать такого подвига…

Старик не дослушал, и вся толпа, распространяя запах пота от тяжких одежд и перегорелого чеснока из голодных ртов, удалилась, шлепая туфлями.

Ротмистр остался ждать. Он успел припомнить, по связи с трудностями французского языка, многочисленные и разнообразные удовольствия, которые доставила ему любовница в Кале, где он служил, прикомандированный к управлению французского коменданта города. Мысли легко перепорхнули к женитьбе на мисс Дженни. Так хорошо все складывалось. Усмирение Исфагани дало ему возможность мечтать об отъезде в Англию после второй, столь же выгодной карательной экспедиции. Даже с молодой женой. И вот Керманшах!

Его попросили во внутренние комнаты.

Кабинет губернатора оказался низенькой, истинно азиатской комнатенкой, в хаосе паласов, ковров, подушек, с дамским письменным столом, на котором стояли две зажженные свечи. Они едва горели в этом никогда не проветриваемом закоулке дома, с воздухом густым и тяжелым, как прогорклое масло.

— Я приблизительно догадываюсь, могу догадываться о вашей просьбе, — начал, сыто отдуваясь и шаря языком в зубах, губернатор. — Вы хотите ходатайствовать о выдаче Изатуллы-зеленщика, подравшегося с женой вашего казака. Грубиян дерзнул скрыться в моем доме. Я был на даче, как известно. Зная, как вам он нужен, я распорядился его задержать…

Молчание.

— Но он бежал…

Эддингтон вскочил с подушек:

— Точнее следует сказать: вы выпустили его!

Хитрый старик притворился глухим и, словно подьячий, прогнусавил:

— Он бежал… Но я отдам распоряжение полицмейстеру поймать его. В моем доме я не позволил бы скрываться преступнику так долго.

Он улыбался, хитрый и непроницаемый. Он, казалось, любовался бешенством англичанина. Он посапывал и наконец рыгнул.

Ротмистр в исступлении вышел.

XI

Асад-Али-хан стал доверенным лицом Чарльза Эддингтона, который принимал его как границу уровня, ниже которого нельзя спускаться в поисках компромисса.

— Ну, все по-прежнему?

— Увы!

— Без лирики! Нашли?

— Ни следа.

— Где Гулям-Гуссейн?

— Сидит по вашему приказанию.

— К нему никого не допускают?

— Все три дня, как вы приказали.

— Как здоровье его жены?

— Очень плохо.

— Тем хуже. Надо кончать дело, поручик.

— Но как, господин ротмистр?

— Как? Вы же знаете все обычаи Персии. Я, к счастью, англичанин.

— Пеня?

— Ну, хотя бы пеня. Удовлетворение. Черт с ним, с выкидышем, с настроениями вахмистра — и его мне жалко, подчиненных надо жалеть, — но престиж, престиж!.. Понимаете?

— Смею думать — понимаю. Рад повиноваться. Правильное решение в таком деле.

— Вас не спрашивают.

XII

Старик Мамед стоял на карауле в одном из отдаленных коридоров караван-сарая, у двери, за которой был заключен вахмистр Гулям-Гуссейн. Старик держал в дрожащих руках шапку и прислушивался к злой возне в пустой сводчатой комнате.

Он переминался, и легкие эти движения отражались за стеной беготней и какими-то тяжелыми прыжками. Он вздыхал неслышным старческим вздохом, «оттуда» отзывалось стонами и кашлем, влажным от слез. Даже самые мысли Мамеда возвращались к нему горькой болтовней и ропотом. «Тот», за стеной, скреб голову. Мычал. Стучал в наружную (никогда не в дверь!) стену. Глухой звук ударов о капитальную глину напоминал стук заблудившейся птицы об оконное стекло.

Проходивший мимо по коридору молодец и потешник Багир подошел, оглядываясь, к Мамеду и спросил шепотом:

— Беспокоится? Я ночью стоял, так, поверишь ли, он глаз не сомкнул.

— Сердце он мне рвет. За что сидит как вор?

Багир махнул рукой:

— Э-э, нашел о ком печалиться! Нам новый пост прибавился — караульная служба замучила — это горе. А то весь эскадрон должен радоваться. Жить не давал службой. Пусть отдохнет и другим покой даст. Ему англичане награду придумали.

Он подмигивал глазом, веселый и наглый. Старик рассердился.

— Пошел отсюда! — засипел он. — Щенок! Горя не видал. А мы с Гулям-Гуссейном служим восьмой год.

Казак не пошевельнулся. Он улыбался все хитрее. И, не спуская глаз с желтых белков Мамеда, прошептал совсем тихо:

— Не огорчайся.

Он сделал особый знак рукой. Старик также таинственно ответил:

— Ага, письмо с тобой?

Багир ушел, лениво волоча ноги в белых тряпичных туфлях — гиве. Он скрылся в рассеянном, разведенном мелом стен свете. Старик опять застыл в прежнем положении. Шашка беспрепятственно дрожала в руках. Он приметил половицу, на которой покоился луч света из высокого окна, и принялся, как бы ожидая смены, следить за медленным его путешествием.

— Мамед! — прохрипела дверь голосом, похожим на голос векиль-баши.

Шашка дрогнула и замерла.

— Мамед!

— Я, вахмистр.

— Пусти, нужно мне.

В окошке двери возник белый глаз, опухшая, расцарапанная щека, растрепанный ус над искривленной губой.

Мамед не узнал лица векиль-баши.

— Идем, что ли, — проворчал он ласково, пропуская его вперед.

Векиль-баши остановился у дверей уборной.

— За что он меня так?

— Кто ж его ведает? Боится, я слышал. Знает твой нрав и опасается выпустить тебя на волю.

Гулям-Гуссейн схватил Мамеда за плечи острыми, как когти, пальцами. Его лицо, обычно повторявшее благообразие многих сотен тысяч солдатских лиц, служащих под знаменами Великобритании, — чисто бритое, с аккуратно подстриженными усами, — теперь глядело на Мамеда как бы из разбитого желтого зеркала. Черты были искажены, тронуты пеплом.

— Опасается? — сказал он хрипло. — Опасается? А мучить он не опасается? Арестовал для своего спокойствия. Ох!

Он застонал и показал синий, опухший в рубцах палец.

— Смотри! Укусил ночью. Извелся от злобы. Домой хочу. А просить его… нет! Просить не буду.

— Да и не пустит. Разве англичанин твоему уму поверит? Он, наверное, лучше тебя знает, что тебе нужно.

— Раньше и я так думал! — Вахмистр выдавил из себя два-три смешка. — Думал, что они для нас счастье принесли. Дурак был. Сколько врагов нажил! Сколько муки за них причинил! Теперь никому я не нужен, никто меня не жалеет. На тебя надеялся, на старую дружбу.

Он сказал это с льстивой мольбой и надеждой в голосе.

— Что дома делается?

Мамед ужаснулся:

— Да разве они тебе ничего не говорят?

Вахмистру свело судорогой губы.

— Да приходил этот… собака… каждый день ходит… Асад-Али-хан… Сообщает, что дома все благополучно.

Мамед отвернулся от его вопросительного взгляда, произнес, глядя в пол, гнусаво и жалостливо:

— Прибегал сегодня мальчик от твоей матери. Плоха, кажется, Фатма-ханум. Зовет тебя.

Векиль-баши привалился к стене.

— Дьяволу душу продам, будь они прокляты…

Мгновенным движением старик вынул записку, сунул ее Гулям-Гуссейну и, припав губами к его щеке, зашептал что-то, захлебываясь и плюя в ухо.

За поворотом коридора зашуршало, застучало и понесло звоном шпор.

— Где арестованный?

— Асад-Али-хан!

Поручик на рысях вылетел из-за стены. Он был налит до переносицы служебным негодованием.

— Куда вас шайтан унес? В нужник! А разговаривать?.. Кто вам разрешил? Я разрешил? Ротмистр? Тебе приказ был дан? Дан, я спрашиваю?

Мамед молчал.

— Арестую! Замурую в карцере!

Он теребил ремни, и уже кулак его готовился к зуботычине. Вахмистр бросился между ними и закричал потерянным голосом:

— Ну, не расходись, поручик!

Тот оторопел и через несколько недоуменных, испуганных мгновений завизжал:

— Бунт!..

Услышав чьи-то поспешные шаги, сказал лживо и холодно:

— Арестованного требует к себе господин ротмистр.

Векиль-баши замер. Это прощение. Он не знал своей вины, проступка, но это прощение. Что он наделал! Он готов был броситься к Асад-Али-хану с извинениями.

Чванный денщик ротмистра подошел к ним и, воротя румяное, нахальное лицо холуя и педераста, сообщил брезгливо:

— Ротмистр раздумал, господин поручик. Пусть Гулям-Гуссейн сидит спокойно. Не нужен..

Асад-Али-хан оскалил зубы и молча ушел с денщиком.

XIII

На другой день вечером Асад-Али-хан принес известие:

Родственники согласны на сто пятьдесят туманов. Гулям-Гуссейн… Он вообще, считаю долгом заметить, дерзко отзывается…

— Об этом потом. Сто пятьдесят туманов… Это тридцать фунтов стерлингов. Послушайте, вы спятили? Откуда нищий зеленщик возьмет тридцать фунтов?

Поручик молчал. Ротмистр вспылил:

— Откуда он возьмет тридцать фунтов, я вас спрашиваю?

— Не могу знать. Раскинем мозгами…

Эддингтон раскричался:

— Прошу без фамильярностей! У нас с вами не дружеская беседа, а служебное совещание.