ому образу жизни, когда познакомился с некоей Кэт Муравьевой. Это была гражданка советских Афин, Москвы № 2, города театральных студий, картонно-дерматиновых чемоданчиков, которые тогда же получили название балеток. Курносая мордочка, сложена превосходно, запах пота, заглушённый пудрой, бритые подмышки, ну что еще? Еще, конечно, огромный аппетит к жизни, то есть к лучшему сорту пудры, чулок, к посылкам из-за границы, к аплодисментам. Девица не накинулась на любовника с грубыми требованиями: подай то, подай другое! В жизни так не бывает. Она даже призналась, что ей нравится его костюм: бараний полушубок, грубые вытяжки, галифе с леями, — вероятно все это напоминало ей завхоза, а пайковая эпоха только что миновала!
Однако, так вышло, что ему пришлось сменить полушубок на оленью доху, сапожища — на ботинки Дуглас, галифе и френч — на костюм индиго — Кэт ввела Александра Валентиновича к сестре, которая, к слову сказать, угодила через год вместе с мужем далеко на север. Но тогда еще у Марины Владимировны замораживали крюшоны, грели прокисший Шамбертен, а знаменитый скрипач Мулевич на недавно оттаявшем пианино по слуху наигрывал уанстепы, которые слыхал на вечеринках Аровских американцев.
— Правда, Александр мил? — спрашивала Кэт старшую сестру.
Та морщила точеный лоб под седыми волосами, — ей не было и тридцати лет, но она была седа, — и язвила младшую с особой сестринской нежностью:
— Очень мил. Но слишком подвижен, суетлив, как еврей. Вероятно от бедности. Благосостояние прекрасно воспитывает, посмотри мой Рувим! Лорд с Ильинки!
Александр Валентинович слишком рьяно произносил тосты за дам справа и за дам слева, по ночам, когда не хватало вина, первый схватывался ехать на Цветной в ночную чайную за подкреплением, пьянел, сбивался на жаргон, от которого, по мнению Мулевича, «отдавало худшим видом армейщины — красноармейщиной!» Вскоре этот остряк уехал гастролировать в Южную Америку и, само собой разумеется, не вернулся. Танцевали до упаду, от поднятой пыли мокрота становилась черной и чернели мокрые носовые платки, танцевали по целым суткам, начав с утра, и Александр Валентинович — больше, неутомимее всех. Пожалуй, он вносил особый, болезненный восторг в маленькие, но шумные празднества в уютной квартирке Марины Владимировны. У него хватало осторожности не таскаться по всяким подвальчикам и артистическим кабачкам, куда иной раз звал Рувим Савельевич.
— Дома же прекрасно, интимно, весело! Херувим Саваофович, оставьте нас в раю! Хотите я на коленки встану?
Александр Валентинович падал на колени. Он сам подсказал называть его истерики «дворянской чудачинкой». Херувим розово улыбался толстыми губами, и выходило «по дворянскому хотенью». Первое время Александр Валентинович кокетничал и нищетой. Но к ней скоро привыкли, он почувствовал себя униженным. Где возможно занять, было занято. Кэт, после одного разговора с сестрой, дала понять, что шикарному молодому человеку надо входить в равной доле во все паевые траты на выпивки и увеселения.
Перед самым рождеством Москва была взволнована двумя очень дерзкими попытками ограбления кооперативов: на Благуше и в Сокольниках. Денег взяли пустяки, только в Сокольниках, но тяжело ранили кассира. Покушения были до крайности отчаянны: втроем напасть на большой магазин, поднять бесцельную стрельбу! Розыскные органы находили, что это дело или новичков, или провинциалов. Раненый кассир очень скоро описал наружность того, кто отбирал деньги: «Здоровый, широкоплечий, приземистый, прямо гимнастическая кобыла в бушлате!» Несколько месяцев спустя, когда ввели ко мне в камеру Швыркова — Ваську-Бамбука, я сразу вспомнил это определение. Так неудачно Таракан начал свою работу. Но заметьте: из осторожного подголоска он делается дерзким бандитом, не думающим о «технике». Обстоятельства подчиняют его, предводитель должен быть храбр, он делается бессмысленно отчаянным. Чувство меры не свойственно ему: чувство меры признак социальной личности, пьяные и дети его не понимают.
Однажды между Кэт и Александром Валентиновичем произошел разговор, который повлек за собой большие и очень печальные последствия. Девице понадобились цветы, чтобы поднести руководителю студии, тот танцевал главную роль в возобновленном балете.
— Вам нужен, конечно, очень хороший букет? — спросил кавалер. — Да, и о чем спрашивать? Моя девочка, и букет на ять! Но денег у меня нет, жалованье выдают…
Кэт рассердилась:
— Ах, что там жалованье! В советской России служат словно в гвардии, ради почести, как говорит Рувим.
— Скажите, Кэт, вам действительно все равно, какими способами я буду добывать монету?
Он был способен задавать такие рискованные вопросы, некоторые мысли, вероятно, обжигали его. Не все можно заглушить алкоголем или даже кокаином, — он вывез с фронта и этот порок.
Кэт вспылила:
— Откуда вы такой сентиментальный, словно с луны свалились или пять лет проспали? Марина же не справляется, каким путем ее муж получает дензнаки в разных трестах и коопах! Жить надо так, чтобы не было смешно и жалко.
— Жить надо, чтобы не смешно… Можно не смешно.
И до самого театра молчал. Кэт замечала, что он любил напускать на себя мрачность. Ей, конечно, никогда не приходило в голову, какая борьба происходила в нем. Впрочем, сказав это, я сомневаюсь, действительно ли происходило в нем возмущение против слов любовницы, — по всей вероятности нет. Жизнь подобных людей состоит из цепи искушений, на их взгляд маленьких и равноценных, но противиться которым трудно, а потому и бессмысленно. Особый восторг потаканья властвует ими… С точки зрения общества поступки могут быть чудовищными, потому что оно никогда не может увидать постепенность, с какой к ним пришел преступник. Когда человек растормозил себя, он, только вспоминая обычаи и наставления так называемых порядочных людей, может усвоить разницу между небольшой кражей, мошенничеством и вооруженным ограблением. Только грозящее наказание напоминает ему о различиях. Но ведь то же самое наказание частично как бы искупает заранее вину, и человек, который совершает преступление, караемое расстрелом, считает, что он сквитался с миром, предвидя кару.
— Так вы считаете, все равно какими средствами? Вы облегчаете мне задачу, — сказал Александр Валентинович и рассмеялся, как Кэт потом вспоминала — «демоническим смехом».
Вероятно в тот момент ему пришло в голову, что он принимает решение, меняющее его жизнь, хотя решение было готово, вошло как бы в пустое сознание без всякой борьбы, сознание ставится так сказать перед совершившимся фактом. Этот смех и загадочность речей были слабым признаком колебаний перед последним искушением, как у алкоголика перед рюмкой.
К двенадцати часам ночи в темном переулке у Каретного ряда бандит Таракан с двумя помощниками взял на хомут и вытряхнул из шубы, из визитона и даже ботинок одного бусого фрайера, безмятежно дышавшего спиртным и не очень испуганного. Бандиты добродушно матерились. И только Таракан в светлой полумаске ударил пьяницу, когда тот захныкал, не желая разуваться. Лапша-Жижа снес барахло куда-то на Трубу, и через полчаса наши деловые готовились сбоковать какую-то шкицу около больницы на Петровском бульваре. Время было очень нищее, и грабить приходилось оптом.
Кэт вернулась из театра и позвонила сестре: — Мариночка, я сейчас переоденусь и приду одна, очевидно Суходольского нет дома, к телефону никто не подходит.
Марина Владимировна предложила взять извозчика, потому что все ждут и не садятся ужинать, попросила кстати захватить соболий палантин. Этот соболий палантин Рувим подарил Кэт, но носила его чаще Марина, и младшая сестра молчаливо терпела, Впрочем, они вообще жили дружно.
Извозчика в этот час можно было найти у Страстного, смешно с Малой Дмитровки бежать в обратную сторону: Марина Владимировна жила у Петровских ворот.
Была предвесенняя ночь, когда схваченный морозом воздух особенно колюч, темен и звонок, тусклый свет кое-где в окнах только подчеркивал тьму, делал ее несомненной, почти осязаемой. В деревьях Нарышкинского сквера беспокоились, хлопали крыльями и кричали галки. Кэт бежала, ноги скользили, — тогда никому не приходило в голову посыпать тротуары песком, — пробежал ремонтный трамвайный вагон (пассажирские уже не ходили), и в свете его Кэт увидала три темные фигуры: они отделились от черного выступа больничного подъезда, бросились наперерез, один из них крикнул: «Стой!», огромный матрос схватил ее за плечи. Она впоследствии очень хорошо описывала сцену ограбления. В деревьях бульвара поблескивал фонарь, раза два он осветил лицо матроса. Близость смерти стянула время в острое мгновенье, наполненное невероятно резкими ощущениями. Вот ее выбросили из мягкого тепла манто на жесткий холод, в оба уха рвались заклинания из матери, души и крови, она чувствовала влажный жар дыхания матроса, сопенье другого было напоено тошнотворным зловонием, перегаром самогона и лука. Кэт не отворачивалась от вонючей струи, которая заливала ее до гадливых судорог. Главное не шевелиться — предостерегала она себя. Эта мысль повторялась много раз и получила магическую силу, словно кто-то приказывал, внушал, Жертва и не заметила, что она затвердила требование матроса. «Не шевелись», — сипло шептал он, обрывая с шеи бусы, матерился, толкнул ее к столбу ограды, которая оказалась под боком, Кэт ударилась о шершавую штукатурку обнаженным плечом, охнула, шершавая рука пробежала по нежной коже от плеча до кисти, — Кэт очень остро запомнила это ощущение, — чужие пальцы остановились на ее безымянном пальце. В тот невыносимо короткий миг ей хотелось потерять сознание от страха и отвращения и вместе с тем она удивлялась силе трезвости, — наблюдательность не покидала ее. Почему один из бандитов, в полушубке, худощавый и тонконогий, стоит в стороне? Почему так сопит маленький толстый помощник матроса, складывая пальто в аккуратный тючок? Матрос очень силен и ловок. Вот он рвет кольцо с пальца, с безымянного пальца, который как огнем прохватывает боль, — кольцо не сползает, складки из сустава мешают, острые края кольца режут как ножом. Бандит кроет в Христа, в крест, во весь пролетариат. Деловые, видимо, торопились, для нее ужас затягивался. Она застонала. Тогда маленький бросил сверток, выхватил револьвер и крепко приложил к ее виску. «Ну, не скули!» — бормотал он и сдирал стволом нежную кожу надбровья. Кольцо не сползало. Близость дула, из которого вот-вот вылетит пуля, леденила, обессиливала все мускулы, зато мозг, зато сознание противились и боролись. «Все равно! — голосили в ней взвихренные слова. — Закричу, все равно — пусть он услышит!». «Он» — это был образ мужской силы, которая подчиняла ее последние месяцы, — это был Александр, любовник, защитник. Кэт очень хорошо понимала, что мысль об отсутствующем совершенно бесполезна, он с жизнью изменяет ей, обреченной на смерть, и она пронзительно взвизгнула: