Саранча — страница 82 из 96

ему хотелось слышать биенье множества людских сердец вокруг себя и жить без помехи от этого множества. Не хотелось идти пить воду у источников, видеть Розанну, и он поужинал в последней очереди опоздавших к диетическому рисовнику, дабы не встречаться с ней. Поздним вечером она заявилась сама, одетая, как в театр, подмазанная, из своего суетливого, шумного, самоуверенного мира, но угрюмая, молчаливая и встревоженная. Увидав ее, он почувствовал обычную жадность к ней. Она сидела на стуле, широкоплечая, крупная, не желая поворачиваться и поводя только своими библейскими глазами, а он бегал вокруг нее и целовал ее лицо, шею, между лопатками, ощущая сквозь запах пудры запах ее пор, отдаленно напоминающий запах сыра. Всегда ее тело оставляло в нем впечатление неохватности, почти комическое, но от него хотелось плакать. На эти толстые крупитчатые ноги, на эти бедра чуть-чуть зернистые от жира, на эту тяжелую спину с опушкой по хребту не хватало ни губ, ни объятий. Она входила в комнату и выходила из комнаты, как облако.

Они лежали на постели, слишком узкой для них, голова к голове на подушке, набитой как будто крыльями, когтями и клювами. Она сказала:

— Вот сама пришла, ты меня не звал, а теперь думается как-то странно: как будто вижу тебя последний раз. Эх, вы, мужики!

Его томило обычное мужское чувство: он чувствовал себя обманутым. Его жадность удовлетворили, но удовлетворили не тем, не вполне тем, чего она просила. «Зачем мне это нужно?» — спрашивал он себя, правая рука затекала под тяжестью ее поясницы. Он не мог собрать в себе то, что еще несколько мгновений тому назад было образом Розанны. Теперь оставался вкус горечи от ее уха, влажный, прилипающий к нему бок, и слышна была работа машины ее тела: удары сердца, шелест дыхания, глотки, движенье кишок. Он боялся, что она так же услышит его мысли, — мысли могли просочиться из черепа в череп — поднял голову и сказал холоднее, чем ему хотелось:

— Уходи пожалуйста, я должен остаться один.

По мере того как она наводила обычные краски на губы, подтягивала чулки, скрывалась в панталонах, затягивалась в бюстгалтер и наконец совсем ушла в платье, — образ вернулся. Рудаков вскочил и обнял ее. Сквозь шелк он почувствовал круглоту и прохладу ее ягодиц. Она повернула к нему лицо, неловко и мокро, как-то боком, ответила на поцелуй и вышла.

Рудаков не спал всю ночь. Он снова читал газеты, толстый журнал, читал до страха в сердце, до сжатия сосудов, до того, что все тело томилось ожиданием огромной судороги. Сердце толклось о ребра и отзывалось под кадыком. Начинали ныть ноги, и он разгонял тяжесть, суча ими по сбитой простыне, как больной ребенок. Его ум переживал все переходы бессонницы, вихри превосходных размышлений и мечтаний сменялись тоскливой, как крик, цепью незначащих мелких мыслей. Проблеск дополнения к рецепту постиг его в пятом часу, когда, как из гигантского рукомойника, просочилось утро над курортом. Он сел за стол, стал писать формулы. Колени его леденели, он прикрыл их пиджаком. «Нефелин!» Он написал Френкелю телеграмму, предлагая ввести в смесь нефелин. На телеграфе принимал старый чиновник, одурелый от сургучных паров и ночи дежурства, старик долго приставал, требуя объяснения непонятных слов, и подправлял нечетко написанные цифры. Рудаков смотрел на него в окошко.

— А вдруг я напутал? Ни книг, ни справок.

— Чего изволите? — спросил старик.

Чтобы не потребовать депешу обратно, Рудаков выбежал из конторы и все утро пробродил по парку среди павильонов, похожих на мавзолеи, среди клумб, похожих на куличи с цукатами, среди киосков и столовых, — осененных знакомыми и по северным лесам деревьями. Но здешние деревья были не в меру богатырского роста и просыпались с дурной повадкой: важно, безмолвно, едва тряхнув листом, как бы лениво пожимая плечами на грядущую суету лечебного дня. Птицы в них не жили. Рудаков присаживался, заглядывая в письмо Френкеля.

«Не обращайте внимания на злословье, Виталий Никитич, на временные неуспехи, хоть вы и называете себя сырым человеком, и помните, что у вас есть друг, помощник, последователь, готовый в любой момент разделить вашу участь».

— Один? Не много. Да и тот пишет тоном власть имущего. В голове, во всем теле было такое ощущение, словно его много дней питали одними сухарями, легкости, безводности и безотрадности существования. Уже не случится никаких неожиданностей. Каменное небо — над вычурной кровлей Цандеровского института, а сзади, за спинкой скамейки — стена Щелочной горы. Шли больные. Люди представлялись очень неприятно: голыми и в унизительных положениях. Вот толстая старуха мучится запором, носоглотка этого длинного юноши полна мокроты, у той худой женщины желтый живот в крупных морщинах и сизых прожилках, — все они потны, грязны, в заразных микробах, перхоть, обложенные языки, едва удерживаемые газы, гнилые зубы. Белые брючки, накрахмаленные платья прикрывают каждое из этих вместилищ болезней, что бредут мимо.

И тогда (он в волнении вскочил и побежал по аллее) Рудаков понял, что его и его изобретение затрут. Да, да, предприятие довели до такого состояния, что оно не может заниматься ничем, кроме как выполнять программу по простому стеклу и осваивать производство армированного. Потому с такой легкостью дали отпуск — на! И копают теперь. Дурачок Френкель только прикидывается, что понимает в интригах, да ему и незачем вникать, к любому пойдет работать, любой примет. А как будет обидно, если кто-нибудь опередит. Когда задача уже решена в одной точке земного шара, обычно подходят к ее разрешению и в других точках. Весь мир против его успеха. Рудаков ворвался в какие-то садоводческие грядки, откуда несло ледяной сыростью и теплым преющим навозом. Торчали общипанные стволы тополей. Он вернулся в парк совершенно одиноким, до слез. Добыл свою кружку, выпил утреннюю порцию, поговорил с кем-то. И все это делал со странным напряжением в затылке, в спине. Как будто его сталкивали, все ускоряя, с огромного полированного шара (земля, вечность?), он летит и сорвется сейчас, и с раздробленной головой…

Два раза прошел он вдоль Щелочной горы и встретил Розанну. Она была в сарафане, сшитом из ситцевых платков с изображением громадных подсолнухов.

— Ты так красива, — сказал он ей, — двигаешься, а за тобой по склону трава словно спалена.

Она простодушно улыбнулась.

— Сказки. Почему ты вчера прогнал меня? Я всю ночь скучала. Даже подумала, может, ты ждал кого-нибудь вчера, а я помешала.

Она ожидала, что Виталий ответит что-нибудь вроде того, что он намеревался действительно провести вечерок, намекнет, что не только с ней перепадают радости, и еще что-нибудь в таком же роде, и угодливо приготовилась улыбнуться (утро сияло на ее щеках матрешки), а он сморщился и замотал головой.

— Не было сил. Да, у меня иссякли силы.

Приготовленная улыбка столкнулась с изумлением. Ее полное лицо вытянулось, приняло плачущее, испуганное выражение. Он же увидал, что готов считать эту женщину сейчас единственно близким человеком на земле. Смутный порыв ввести ее в свою судьбу и помыслы заставил его сбивчиво и широко, не стесняясь, как в мыслях, рассказывать о себе. Он рассчитал, что ослабляет свою позицию в борьбе с ней как с женщиной, в таких вещах Рудаков был достаточно опытен и бдителен, и понимал свою слабость как слабость. «Не наделяю ли я ее чем-то вовсе несвойственным?» Но этот вопрос заглох в нем, едва возникнув, чтобы впоследствии, через полторы-две недели, встать снова. И ответ уже был предрешен тем, что вопрос этот он себе задавал и подавлял. Но сейчас он любовался ею и тем доверием, которое возбуждала в нем ее красота. Его ощущение можно было бы сравнить с чувством свободы у человека, который попал в уединенную долину и горланит песню, хоть всегда стеснялся своего голоса. При этом ее недостатки, — а он знал в ней их целую кучу, — только освобождали его еще больше. Например, Розанна, видимо, не обожает воду с мылом, у нее около крыльев носа несколько черных точек. Ноги слишком массивны и толсты. Так ему и не нужно стерильной, замытой кожи. Ему нужна тяжесть и массивность ног. И эти складки тела…

— Я все-таки могу рассчитать свою равнодействующую, то, что называют судьбой, ту линию существования, которая образуется из взаимодействия сил во мне и сил вне меня. Это, по сути дела, — пассивное знание, потому что я не могу предвидеть, какие силы готовятся составлять это взаимодействие. Но важно чувствовать их приблизительную расстановку. Я, скажем, ленив, это — сила, сила во мне. Меня толкают работать. Мое трудолюбие избирательно и капризно. Оно, кроме того, нуждается в общественности. Оно социально во всех смыслах: нам подавай не только хорошие деньги, но и внимание.

— Вот вы какие, — бессознательно умно ответила Розанна.

— О, тогда я согласен работать, как лошадь. Я и работал. Ты знаешь — усталость до восторга, до того, что хочется гореть месяц-два белым пламенем, а потом хоть погаснуть, черт с ним! А здесь мне сидеть нечего, — перескочил он, — я толстею, несмотря на Цандер. Надо работать там. И что мне… Я свободен, одинок…

Она опасливо косилась на него. Никто никогда не произносил перед ней таких речей. На них оглядывались. Хорошо, что город чужой и знакомые не встречались. Ей этот словесный смерч казался прежде всего излишним. Зря уж он так разошелся. Но приходилось следовать за ним, он почти бежал, вырываясь вперед, восклицал, размахивал руками, шея покраснела. Как меняются люди: такой всегда был насмешливый, самоуверенный, уравновешенный. Розанна увидала его недели две тому назад в первый раз в сером костюме, в серой шляпе и едва не отнесла его к какому-то почти прописному — мечтаний девичества — образу мужчины: гордый, сильный, требовательный. Он был плотен, толстоват, лыс, увы! — прописям и мечтам приходилось мириться с этими погрешностями воплощения и даже находить в них прелесть. И вот, такой поворот. Так можно кричать, если сожительствуешь уже несколько лет. Он же все выкрикивал странные и опасные слова: