Саранча — страница 89 из 96

«Хоть бы денег просил!.. Сумасбродный парень, в чистяковскую породу».

«Чистяковская порода» — это было собрание внешних и внутренних свойств семьи, из которой происходила жена Василия Васильевича и мать Вити. Маленькие, мелкочертые, светлоглазые и черноволосые, крепко сбитые, не очень сильные, но выносливые и предприимчивые — что-то было в этой многочисленной семье глубоко чуждое Василию Васильевичу, особенно в мужской половине. Девушки этой семьи были милы, как цветы, и так же недолговечны. Семья налетела в городок, как стая, почти одновременно с Макаровым. Пожили несколько лет и так же легко, стайками и поодиночке, упорхнули кто на север, кто на Дальний Восток, кто в глубь Закавказья.

Виктор пропадал целый год. Отец даже не знал, перешел ли он на второй курс. Сыну, вероятно, нравилось совершать неожиданные поступки, как хорошему пловцу нырять и кувыркаться в воде после долгой зимы. Только осенью, в бархатный сезон, приехал он в родной город. Явился к отцу с тремя молодыми людьми, обвешанными фотоаппаратами и биноклями. Это была съемочная группа какой-то натурной хроники. Витю они называли ассистентом.

Еще подходя к дому отца на тихой гористой улице, такой кривой и узкой, словно ее пробил сорвавшийся с гор поток, Виктор раскаивался, что взял с собой товарищей, остряков и балагуров. Уж очень они были разноцветны в своих широких клетчатых штанах и пестрых вязаных жилетах, словно изразцы или куски обоев, очень походили друг на друга, если взглянуть сразу на трех, и не то в самом деле молодые, не то просто очень моложавые. Но, войдя в комнату, спутники Вити притихли, тронутые зрелищем встречи товарища с отцом и вспомнив собственных стариков, а может, и подавленные большим пустым помещением, похожим на операционную, и худым высоким человеком с мускулистым жестким лицом, его холодной вежливостью и молчанием. Они сели тесно втроем у самой двери, и Витя неловко поместился с ними рядом. Василий Васильевич сидел далеко, возле письменного стола, словно в каком-то гигантском аквариуме — в зеленом свете, лившемся сюда из трех окон, твердый, как окаменелость. Его короткие движения были словно игра лучей в глубине. Он побледнел, его щеки с несходившим загаром приняли серо-оливковый оттенок.

«Пестрых этих субъектов он привел потому, что стесняется меня… Да, гляди, еще и побаивается», — думал отец с жалостью и сердито спрашивал:

— А вещи где?

— Мы остановились в Приморской, — холодно ответил Витя, пряча от отца влажные серые глаза.

«Типичные чистяковские выходки», — думал Василий Васильевич, гулко сморкаясь. Но если бы старик хорошо подумал, то увидал бы, что, конечно, этот невысокий, широкоплечий юноша с девически нежным лицом очень похож на мать в ее лучшую пору, но угловатость и напускная холодность — ох, это не чистяковское!

В отличие от своих приятелей, Витя был одет скромно и красиво: в голубую трикотажную рубашку с короткими рукавами и белые брюки с лаковым черным пояском. От него веяло чистотой, и отец жадно разглядывал его. Витя переживал расцвет юношеской красоты, когда тело уже сложилось, но не начало подергиваться жесткостью. Он положил на колени прекрасные длинные руки с тонкими и очень крепкими пальцами и смущенно глядел на них, охваченный смутным опасением от нарастающей неловкости, отдаляющей его от отца и от спутников. Те тоже удивленно разглядывали их обоих. Старый Макаров производил на юношей впечатление прикованного к стулу, и когда он встал, они вскочили тоже.

Василий Васильевич приблизился к сыну и резким движением, словно хотел проткнуть ему грудь пальцем, ткнул в прикреплённый к рубашке значок. На деле он еле его коснулся.

— Это еще что такое?

— Значок парашютиста. Я имею четыре зарегистрированных прыжка.

То, что затем произошло, удивило всю съемочную группу. Старик внезапно раскричался. Он кричал, что есть границы грубости и непочтительности, что надо понимать свой долг по отношению к отцу и, когда тебя ждут целый год, нельзя останавливаться в гостинице и являться первый раз в дом с посторонними.

— Конечно, вы можете наплевать мне в лицо! — кричал Василий Васильевич тонким, напряженным голосом, мечась по своей огромной белой комнате. — Конечно, вы можете ломать себе шею! Пожалуйста, сделайте одолжение! Но в таком случае мы вам не отцы, а вы нам не дети!

И он выгнал всех четверых.

Три недели съемочная группа удивляла город набором ярких жилетов, три недели по нескольку раз в день встречались отец с сыном на улице и не кланялись. Группа накрутила тысячи две метров табачных плантаций и цитрусовых садов, снимала стахановцев, ударников треста «Влажные субтропики», запечатлела и его главного бухгалтера, Героя Труда В. В. Макарова, сурово щелкавшего счетами и перелистывавшего толстый гроссбух.

В эти три недели Виктор осунулся и побледнел. Всегда очень уживчивый, всегда умевший найти путь для примирения поссорившихся товарищей, он теперь сделался угрюмым и сварливым. Даже его руки, ловкие и добрые, умевшие и варить, и штопать, и завязать приятелю галстук, тоже погрубели, стали менее деятельными. Он часто сидел один в номере или уходил за город.

— Ребята, надо ему внушить… пусть пойдет помирится со стариканом, — совещались трое его приятелей по группе.

Но ни один так и не решился обмолвиться с Виктором хоть словом об отце. И они уехали. Прошло два года.

Внешне спокойно и размеренно проводил свою жизнь Василий Васильевич Макаров. Отчетливо работал, был по-прежнему фанатиком помидоров и фруктовых соков, так же утром и на сон грядущий купался, невзирая на погоду, в Черном море.

О сыне, казалось, даже не вспоминал. Когда однажды словоохотливая старушка соседка заговорила о том, какой Витечка был милый мальчик, Василий Васильевич так взглянул на нее и так зашипел: «А меня не интересует, какой это был мальчик!»— что старушка едва не расплакалась и долго избегала с ним встреч.

И все же он ревниво следил за жизненным путем сына. Какие-то сведения к нему просачивались, а тут еще завелась оживленная переписка с дочерью, и он искусно выведывал у нее содержание писем Виктора. Было известно, что сын распрощался с медицинским факультетом, работая по-прежнему в кинохронике, состоит заочником какого-то индустриального техникума, учится лётному делу без отрыва от производства, хороший парашютист.

Василий Васильевич принялся читать все, что находил, о лётном спорте, о планеризме и парашютистах, начал выписывать журналы и собирать вырезки из газет, становился сведущим в летном деле человеком, вживаясь в него силой воображения и знания. Ему приходилось проделывать работу, похожую на постоянные кропотливые усилия историка, восстанавливающего прошлое или по слишком раздробленным и мелким деталям археологии, или по слишком общим высказываниям летописей и документов. А между тем, если бы он захотел, ему ничего не стоило полетать самому. Но он почему-то воображал, что об этом надо кого-то усиленно просить или, еще хуже, объяснять, почему так интересуют его самолеты и прыжки в воздухе. Он приходил в холодную ярость при одной мысли о таком разговоре. Облекавшая его скорлупа затвердевала все крепче.

2

В конце ноября Макаров получил письмо от сына. Хороший конверт, хорошая почтовая бумага, прекрасный почерк. В первую минуту Василий Васильевич не хотел распечатывать — и не выдержал. Мучая себя, он достал перочинный ножик и медленно, очень медленно подрезал конверт.

«По своему горю, которое я переживал после разрыва с тобой и которое не утишилось и не смягчилось до сих пор, — писал сын, — я могу представить, что испытал ты, дорогой папа, из-за моей глупости и нетактичности. Я был мальчишка. Прости меня».

Здесь отец снял очки и трубно высморкался.

Дальше Виктор сообщал, что, как способный парашютист и будущий летчик, находится под шефством воинской летной части, где его летчику, товарищу Моисеенко, и ему поручена начальником части ночная проверка места посадки в их городке. В ночь с 26-го на 27-е, между часом и двумя, он совершит экспериментальный прыжок с высоты двух тысяч восьмисот метров, с большой затяжкой, с задачей опуститься на поле, отмеченное кострами.

«Это мой четырнадцатый прыжок и серьезная проверка. Я очень хочу повидаться с тобой, милый папа, и если у тебя есть желание, то на поле тебя пропустят по прилагаемой записке».

Письмо пришло 26-го, и старик рассвирепел, — ведь оно могло опоздать.

«Обычная чистяковская халатность! Ни на какой аэродром я не пойду!» Весь день он провел в смятении. Почти не отвечал на вопросы или отвечал невпопад. Вечером, часу в десятом, спустился к пристани.

Было тихо, очень прохладно, моросил дождик. Огромный белый теплоход в напряженном сиянии своих огней стоял как видение, явившееся к этому тихому берегу из какого-то другого мира, из мира красивых, могучих машин, из мира богатых надежд, делового кипения.

Василий Васильевич погулял, как всегда, по пристани. Пассажиров было мало, гуляющих тоже. Теплоход грузил тюки с табаком и сухими фруктами, сгружал железные кровати и кондитерские изделия. Пахло рогожами и карамелью. Василий Васильевич поздоровался с капитаном, приветливым круглолицым человеком. Тот, как всегда, посетовал на плохую организацию погрузки.

— Всё молодежь, — сказал Василий Васильевич.

— Что ж молодежь? — возразил капитан. — Вы бы посмотрели в Новороссийске молодежные бригады… Красота! На складах порядочек, все сортировано…

— Как погода? — вдруг прервал его Макаров. — Тумана не предвидится?

— Будем иметь южнее, за Поти. А вам-то что?

Василий Васильевич ничего не ответил и ушел с пристани.

Медленным и крупным шагом четыре раза прошелся он по набережной, среди мерцавших фонарей и застывших деревьев. Купался он, по гигиеническим соображениям, всегда довольно далеко за городом, и когда теплоход дал второй гудок, направился к обычному месту купания. Все было рассчитано по минутам. Третий гудок, грозно и музыкально сотрясший пространство черной ночи, застал Василия Васильевича готовым раздеться.