— Нет, вы скажите, как мне быть? Приехала ко мне погостить, перед друзьями стало неудобно. Первый раз консьерж ее за бомжиху принял, не пускал. А теперь она со всеми перезнакомилась и в подъезде и во дворе. Что в ней люди находят? Ходить к ней начали, к телефону вызывают. Достали уже. Я вот пятнадцать лет соседей по лестничной клетке в лицо не знал, а теперь из-за нее весь двор со мной здоровается. Как в деревне, даже стыдно. Может, ее обратно на дачу проводить, пусть печку топит, а?
Временами я проникался к собеседнику искренним сочувствием. Постоянно размышлял, как же его утешить? Да так, чтобы при этом не обидеть? В мысли то и дело врывалось «Сердце красавиц склонно к измене» и мешало. Наконец я не выдержал, остановился. Собрался признаться собеседнику, что я не знаю, как ему поступать, открыл для этого рот…
Морозцы в ночном городе просто прекрасны! Еловая аллея, что ведет к театру, искрится колючим снежком, вдалеке мерцает огнями ночной проспект. Тишина почти первозданная, как в деревне. Из-под разлапистой заснеженной ели к нам подошла опрятная старушка, учтиво поздоровалась с обоими. Затем взяла моего спутника за руку и, извинившись, отвела в сторонку. Я слышал, как она ему шептала:
— Вот смотрю, Коленька, на тумбочке твои перчатки. Забыл, думаю. А к ночи мороз передали. Твой ревматизм… Пока хватилась, уже и троллейбусы не ходят. Ничего, думаю, я и так. Вот, успела.
Она протянула братцу перчатки, взяла его под руку и попрощалась со мной. Я долго провожал эту парочку глазами. Просто стоял и смотрел вслед, пока руки не окоченели. Свои перчатки я тоже где-то оставил, но мне их ни одна дура не принесла. Потирая ладони, я заскрипел морозным снежком, отправился к дому. В голове звенело «Сердце красавиц», а в сердце ворочалась неожиданная зависть.
На всю жизнь
В городе запылили тополя. Духота и пробки, пробки… Стою. Радио льет в уши какую-то муть. Люди в машинах нервничают, показывают друг дружке разные пальцы. Дремлется. Меня подрезает потертая «японка». «Тойота», без очков не вижу какая. Прижимаюсь, читаю: «Карина»… Так вот она какая, разгадка моего вчерашнего ребуса!
Летнее воскресенье. Заканчивается деревенская литургия и, случается, приносят крестить. Привычная беседа с родителями и крестными о смысле крещения, об их воспитательских обязанностях. Туда же добавляю пару слов и про выбор имени младенцу. Можно было бы присмотреть любое из массы христианских имен в честь достойных подвижников, однако родителям ни одно из набора не глянулось. Они принесли свое.
Карина… Пищащий сверток, красноватое скукоженное личико, среднерусская сельская курносость… Похожа на Машку. «В честь Марии бы Египетской? А?» Только родителям так не любо.
Помню, вчера еще я интересовался, в честь кого они так вот громко нарекли младенца, святых-то Карин в истории Церкви не сыскать? Родители все не признавались, воински настаивали, и только. Конечно, хозяин — барин. В паспорте у этого младенца, Бог даст — дорастет, будет красоваться: «Карина Игоревна Синдюкина».
Впрочем, в святцах таких юмористических вещей все равно не печатают. Некуда деваться, окрестили младенца Екатериной, и все успокоились. В миру одно имя, в церкви другое. Многим их церковное имя пригождается только на отпевании, через много-много лет. От этого грустно…
Но зато теперь я знаю, в честь кого, вернее — чего, нарекают родители своих дочурок! Драная «праворукая» «Тойота»! Большому кораблю — великое плавание! Бог в помощь.
Пробка немного продвинулась. Праворукая японка в ржавых потеках «поцеловала» КрАЗ и встала. Хозяин выскочил, подбежал к водителю грузовика, кричит на него снизу вверх. Тот удивлен, он-то ничего не заметил. Мало ли тех, кто ладит сзади бодаться? Ему гнилую «Карину» не жаль.
Это только сердобольный пономарь Семеныч вчера тужил, печалился о русском младенце Карине: «Бедняжка, это ведь на всю жизнь. Такое… как в лужу…»
Кондиционер вот уже не спасает. Скоро закипим. Некоторых, которые послабее, выталкивают из потока к тротуару. Капот задран, пар валит. Жара… Скорее бы осень, что ли!..
…И грезится мне одна давняя ласковая осень, башкирская деревня в уральской глуши. Мы — студенты — «на картошке». Живем в лагере сами по себе, веселимся. С местными встречаемся только в поле.
Тут уж нами вовсю руководит колхозный бригадир по имени Фанер Завгарович Хусаинов. Его супруга Мамдуда Хусайнова в том же колхозе учетчица. Пожилого шофера, который каждое утро подает нам под погрузку трехтонку, его ровесники зовут Рафиком, ну а мы — молодежь — уважительно величаем его и по батюшке тоже — Рафом Кафелевичем. Сами от смеха давимся, но виду не подаем. Впрочем, однажды терпелка подвела, оплошали. Как-то утром нас всех загнали к местной фельдшерице на осмотр. Та — солидная дама — представилась Флюрой Венеровной, тут-то мы и покатились… Молодые, невдомек нам, что в каждом монастыре свой законный устав, в каждом ауле свои заморочки.
Парюсь в машине, думаю о новых заморочках своей Родины. Многого мне теперь не понять. Возраст? Ну не получается у меня без улыбки вообразить такое: седая Русь, прикатился две тысячи восьмидесятый год, меня уже нет, русская старушка Карина… В селе Собацком посиделки… Мне этакое легко представлять. Я помню себя мальцом на печке, где в хате собрались за мирным столом деды — Никола да Василь и бабки — Устина да Настя. И прочих немало. «Гутарют». А то поминают старые песни, балагурят… Так приятно! Уютно. Случится, затя-а-анут! — и дремлется, и плачется. А то вдруг гаркнут удалую, и непонятная сила снимает меня с теплой лежанки, я скачу, пляшу вокруг пожилой родни, как умею. За окном зимняя синь. Кот дремлет на буфете, а старшие все поют. Закусывают, подзывают пацана, силятся втиснуть в мою ручонку что-нибудь вкусненькое, а я уже налопался чудесных бабушкиных пирожков, не беру — во всех карманах уже пироги! Обижаются, величают неслухом…
Так вот, будущее. Две тысячи восьмидесятый год. Русь. Село Собацкое. До бабки Карины, что случайно где-то нарыла хот-доги, прикатилась посидеть на лавочку старуха Алина. Пошамкали чипсов, перебрались в хату. Прикоптил русский дедушка Артур Кобяков, следом подтянулся неюный уже хрыч Эдуард Андрющенко. Дальше, для уюта, по кальке — песня юности, голоса на три? Э… э… А как это расписать, на три голоса? Не рисуется. Муть, что теперь в машине сочится из приемника, не хочет раскладываться на голоса или не верится, что эти «песни юности» меня переживут? Так, ладно, что там дальше? Внуки бабушки Алины шалят. Дед Эдик на них вовсе не сердится, подзывает, угощает со стола каким-то вонючим фаст-фудом… Над Собацким плывут облака… За околицу летит моложавое стариковское «йо, комон, эврибоди»…
Хотя сёла будут ли?..
А Русь?..
Всего у нашего Господа вдосталь… И хромые ходят, и слепые видят. Мертвые и те воскресают. Каких только не случается чудес на свете! Вот и славное русское будущее маленькой Карины отчего-то представилось. Может, оно и случится?..
Хотя я уже своими глазами только что видел, куда, бывает, закатится то ржавое, в честь чего нарекают несчастных детишек.
Древо благосеннолиственное
Пономарь Алексей Семенович стал героем моих рассказов уже давно. Перед читателем он представал и трудником, и советчиком, и молитвенником, и житейским мудрецом. Было однажды, во время интервью меня попросили рассказать про этот литературный персонаж: существует ли такой человек, с которого рисовался мой книжный герой? Не помню, что я тогда ответил, но одно могу утверждать всегда: натурщик у литературного Алексея Семеновича уж больно хорош. Каков он на самом деле? А вот.
Как-то случилось мне с настоящим Алексеем Семеновичем и еще с парой сельских мужичков что-то разгрузить. В ту пору приход наш был небогатым, делали все своими руками. Ну а после трудов решили потрапезничать прямо возле покосившегося тогда храма. Закуска нехитрая: огурчик, хлебушек. Проголодались мы все. Один из мужичков что-то шибко долго завозился у колонки, где все мы уже вымыли руки. Другой его окликнул:
— Слышь, Михалыч, ну ты жрать-то будешь? Или мы без тебя все умнем?
Михалыч в ответ смущенно попенял:
— Ну что ты, при церковных-то людях, да еще и такими словами. Не «жрать», сказал бы, а «кушать» что ли?
Алексей Семенович всегда слыл за человека книжного и от церковной премудрости, помню, решил обоих наших соработников наставить:
— Что же ты, Михалыч, думаешь такое? Да слово «жрать» самое наше, церковное. В Псалтыре так и пишет святой Давид: «пожри Богу жертву хвалы! Воскликните Богу гласом радования». Так что не мудри, иди скорее да садись с нами жрать!
Михалыч благостно потер ладони и уселся. Потом, когда мы с Семенычем остались наедине, я попытался ему объяснить, что славянское емкое слово «жрать» можно перевести на русский не иначе, как «приносить жертву». Старый добрый Семеныч… как он был удивлен! Признаться, я до сих пор, спустя годы, не уверен в том, понял ли он тогда смысл этого сытного славянского слова. Больше на эту тему мы и не беседовали. Повод не возникал.
Хотя нет, вру. Однова, припомнил-таки, разговорились мы на псалтырную тему. Славянское слово «вкупе», то есть — вместе, купно, он тоже понять не мог. Читал, как понимал: «в купе», с ударением на последний слог. «Жити братии в купе»… Верно, что царь Давид предвидел купейные вагоны? Побеседовали. Семеныч признался, что после разъяснения ему все открылось. Однако он и по сей день вслух прочитывает: «Се что добро или что красно, но еже жити братии в купе». Так и видится мне уютное купе, выкрашенное красной краской, проводник разносит братии чай. Се что тебе, не добро ли?
Алексей Семенович в жизни стареет, как и все. Теперь его борода вовсе седа без просвета, не та уже и осанка. А сколько он положил сил, чтобы пономарить в красивом восстановленном храме! Чтобы читать свою любимую Псалтирь в окружении грамотных певчих, на новом красивом клиросе!