…В окно класса стучался осенний дождь. Алгебра совсем не лезла в Константинову голову. Он смотрел на доску, но видел перед собой только белобрысую рожу Веги, его блестящее колечко в ухе. За такие колечки, как ему когда-то объясняли, «хиппарей штрафуют». «А этот… надо же, ухо проколол. Видать, никого не боится. Говорят же, что в колонии побывал». Леха косился на покрасневшее ухо новенького и ухмылялся:
— Что, познакомился с этим? Узнал, с чего его Вегой кличут?
Ненавистная физиономия мерещилась в глазах. Костик не мог считать на алгебре то, что ему задавали — он считал в уме деньги, которые предстоит теперь где-то добывать, чтобы покупать белобрысому сигареты. А еще Костик понял, что боится. Он впервые боялся и не знал, как ему быть. Пожаловаться? А кому? Друзей здесь еще не нажил. Матери? Куры засмеют. И драться бесполезно — Вега на голову выше и в плечах прилично шире будет. Ох, заживется теперь Костику на новом месте! Да и Соплей еще называться не приходилось…
От досады наворачивались слезы…
…Матери дома не было. «Это хорошо — не спросит про опухшее ухо, не придется врать». Костик проверил свой новый тайник в новом шкафу, куда он недавно перепрятал карманные деньги, пересчитал его содержимое и понял, что трех рублей, которые у него скопились, надолго не хватит. Где брать еще — задача неразрешимая. Мать получает, как все — сто двадцать, и других поступлений в семье не бывает. В холодильнике Костик нашел остатки завтрака — вареную картошку. Разогрел ее, но еда не лезла в глотку. Слезы душили. Он решил заняться уроками, уселся в комнате на койку и открыл дневник. Оказалось, что он и задание не записал, от обиды.
Немного погодя Константин оделся, спустился к подъезду и уселся на скамейке. Мимо спешили редкие прохожие, но и этого хватало, чтобы чувствовать иллюзию чьего-то участия.
Сеялась морось, разыгрывался противный ветерок. В этот час Константину показалось, что нет на земле существа более одинокого, чем он. Из-под скамейки послышалось жалобное «мяу». Костик нагнулся и извлек оттуда мокрого дрожащего котенка. «Бедненький». Когда он взял дрожащий комок на руки, ощутил себя совсем не таким уж и одиноким. «Хоть кому-то я здесь нужен». Котенок пригрелся и принялся мурлыкать. Костик засунул его за пазуху, и тот перестал дрожать, задремал. Народ потянулся с работы. В окнах школы засветились яркие огни — заканчивалась вторая смена. Генеральный секретарь все так же бесстрастно следил со школьного фасада за своими подопечными гражданами.
Вскоре к подъезду подошла и Костикова мать. Хорошо, подумалось, что уже сумерки, а то увидала бы ухо, стала бы допытываться. Мать спросила, купил ли Константин хлеба? А про хлеб-то он за весь день ни разу не вспомнил! Она вручила ему два гривенника и отправила в гастроном.
Уже с буханкой белого и котенком за пазухой Костик наведался в бакалейный отдел, поглядел, сколько стоят сигареты «Вега», и окончательно сник.
На улице почти стемнело. У входа в гастроном качался на ветру фонарь…
Обратной дорогой, когда он проходил подле темных гаражей, послышалось, как чей-то незнакомый хриплый голос его окликнул:
— Э, Сопля! Сюда иди!
Костик оторопел. Выходит, так здесь его будут звать теперь все! Он остановился, оглядел темноту. В гаражном просвете толпились трое. К ним откуда-то услужливо подбежал четвертый, тут же получил в ухо, пригнулся и залепетал:
— Слышь, кончай, я обещаю, все сделаю…
От следующей затрещины его лепет прервался. Тот, кого называли Соплей, захныкал, а один из подозвавших ему внушал:
— Ты знаешь, Сопля, что у нас в армии с такими делали?! Знаешь?! — и засветил несчастному в глаз.
Сопля жалобно зачастил, что он все сделает, как обещал, что он все понял. В завершение Костик расслышал, как тот, кого звали «Сопля», умолял не бить его и жалобно добавил, что в чем-то клянется: «Век воли не видать».
Трое заржали: «Гляди-ка, и где только словечек блатных нахватался!» Двое Соплю развернули, третий поддал ему пинка. Тот, кого называли Соплей, ветерком пронесся мимо Костика, что-то выронил, исчез во дворах, а трое растворились в темноте между гаражей.
Костик отправился к дому, машинально поднял то, что выронил убежавший.
На восьмом этаже светится окно его кухни: «Мать готовит ужин». За пазухой заворочался котенок, и Костик впервые подумал о том, что взять его в дом мать вряд ли позволит. «Но ведь можно хотя бы попытаться?» Ему до икоты стало жалко всех бездомных котов. Его теперь распирало чувство сострадания и жалости ко всем, кого бьют и унижают. Ко всем, за кого некому вступиться. Чувство обиды за себя куда-то вдруг провалилось и затерялось там. Обидно стало за того, другого, который вот только что побывал в его — Костиковой — шкуре.
Морось прекратилась, показались звезды. Фонари на школьном дворе тускло подсвечивали моложавого генсека КПСС, казалось, что глава государства выглядывает из тени и всех видит. Костик вошел в свой сухой теплый подъезд, пахнущий краской. Вызвал лифт.
По квартире плавал аромат пельменей. Мать велела Костику раздеваться и садиться ужинать. И котенку она отчего-то обрадовалась.
Когда Костик водружал на гвоздь свою куртку, из кармана выпало то, что он поднял там, на пути из гастронома. Это была пачка «Веги» с остатками сигарет. Из-за полиэтиленовой пленки выскочило и запрыгало по полу блестящее алюминиевое колечко-клипса. Это колечко Костя сегодня уже видел и хорошо его запомнил. Он его подобрал, понес вместе с пачкой к мусорному ведру. Мать увидела и отобрала:
— Скоро дед приедет погостить, он болгарские уважает. Знаешь ведь, у него в деревне кроме самосада курева теперь не достать. Помнишь, как ты ему из города наши курские «Столичные» от меня передал? А он попробовал — и в печку? Хе-хе! Дрянь, говорит, забудьте, говорит, как в мой дом всякую вонючую ерунду волочь!
Мать зачем-то вынула из болгарской пачки сигареты и с удивлением прочла на них: «Столичные Курск». Плюнула:
— Тьфу! Дрянь! А туда же — Вега! Чуть деду не подсунули!
Костик улыбнулся. Он и сам знал, как должно относиться к ерунде. К «вонючей ерунде». В любом случае не бояться.
Наше наследство
Одному моему знакомому священнику как-то раз улыбнулось лично поучаствовать в народном обряде. Сам мне по секрету открыл. Дело было так.
После семинарии, когда ему едва исполнилось двадцать три года, он получил назначение в сельский приход. Сразу туда и отправился. Село не маленькое, старинное. Церковь в селе разрушена. Батюшка — в ту пору он еще обладал здоровьем, глаза, что называется, горели — вдохновенно принялся за дело возрождения.
Не прошло и недели, как его пригласили на поминки, сороковой день кому-то подошел. Священник помолился с людьми в доме усопшего, затем посетил его свежую могилку. Всюду батюшку сопровождал благообразный старичок по прозванию Петрович, который в отсутствие батюшки руководил на селе всеми благочестивыми традициями. И вот священник, Петрович и сродники усопшего вернулись с погоста в дом, где уже накрыт поминальный стол. Кадило повесили на гвоздь, совершили у стола молитву, пропели «Вечную память». Батюшку усадили во главе стола, Петровича рядом с ним, «как-никак одно дело делают».
Наполнили чарки, воцарилась тишина, и батюшка произнес в утешение родственникам доброе слово о вечной жизни на небесех. Петрович предложил молодому настоятелю выпить первым. И пока в мертвой тишине священник тянул из своей стопки вонючий самогон, Петрович положил на его тарелку закуску — темный мягкий, распаренный блин. Забрал у настоятеля опорожненную стопку и указал, что надо, мол, закусить именно этим блином: «Традиция». Батюшка принялся откусывать от прогорклого блина. Пока он ел, народ сидел с поднятыми стаканами и молча взирал. Когда же священник проглотил последний кусок, Петрович воскликнул: «Все! Понеслась душа в рай!» Тут стаканы с грохотом сдвинулись, застолье зашумело и понеслось. Под поминальный гвалт священник поинтересовался у Петровича, что, мол, все это обозначает: тишина, блин на закуску, «понеслась душа в рай»? Тот был удивлен, что священника в семинарии не обучили таким знаменитым исконным обрядам, и восполнил пробелы в настоятельских знаниях:
— Попа до тебя у нас лет семьдесят уж как не было, но вот этот обычай все мы знаем. Жила когда-то в нашем селе залетная монашка, от гонений спасалась, что ли. Она-то меня и научила. Когда свежего покойника укладывают во гроб, для него, чтоб душе не было голодно, требуется испечь блин. Один-единственный. Ну, съесть-то его покойник, знамо, не может, вот и укладывают этот блин ему на лицо. Три дня, покуда мертвец в доме, полагается читать Псалтырь. Ну и блин на лице маслить, чтоб не засох. Потом покойника — на погост, ну а блин — во святой уголок, под иконки. Священное это все, испокон. Ну а на сороковой день блин с образов сымают, отпаривают и старшему, самому почетному на поминках, полагается священный тот блин вкушать. Как съел — не поперхнулся, так, стало быть, и понеслась душа в рай. И людям отрадно, что так все, свято от века. Раньше тот блин я вкушал, ну а теперь у нас батюшка есть. Вот ему-то, то бишь тебе…
Настоятеля тогда шибко скрючило. Побежал, даже кадило не успел с гвоздя подхватить.
И традицию эту народную батюшка в своем приходе сразу же пресек. Поселяне было возмутились, да благо Петрович оказался старичком душевным и кротким, сам отнесся к настоятельским новомодным распоряжениям с пониманием и людей успокоил:
— Батюшка, — говорил Петрович, — молодой, городской, желудком слабый. Вы уж другой раз тот блин потихоньку мне… того… пока он не видит. А то как же… надо ведь как положено, чтоб душа… в рай. Обычай все-таки.
* * *
До рассвета еще целый час. Именно в такое время Петровна спешит в один из домов, где сорок дней назад кто-то преставился. Ее голова обязательно закутана в черный платок. Зимой и летом — одним цветом. Черная юбка тянется по земле, под мышкой таинственная книга, утратившая от ветхости свой переплет. За такой необычный образ местные обыватели прозвали Петровну монашкой. Она этим своим прозвищем гордится и высоко задирает нос.