Сатана в предместье. Кошмары знаменитостей — страница 12 из 13

Глава IПрошлое

Профессор Дриуздустадес, уважаемый декан колледжа идеологии победителей, величественной походкой вознес свое огромное брюхо на кафедру в благоговейно отреставрированном Зале инков в Куско. Был первый день учебного года, и аудитория благодарно затаила дыхание. Профессор стал деканом после кончины своего почти столь же почитаемого папаши, профессора Дриуздаста. Студенты, к которым он собирался обратиться, представляли собой самую многообещающую сотню, собранную по всему царству. Они прослушали все стандартные курсы и стояли на пороге аспирантуры, обеспечивавшей колледжу его колоссальный общественный авторитет. Дриуздустадес видел перед собой молодые лица, на которых было написано ожидание мудрых слов, готовых слететь с его уст. Среди этой сотни были двое, продемонстрировавшие особенный блеск: сын декана Томас, от которого ждали, что он в свое время сменит в кабинете главы колледжа отца, и девушка по имени Диотима, красавица и умница, покорившая сердце Томаса.

Откашлявшись и отхлебнув воды, профессор заговорил:

– Темой моей сегодняшней лекции будет тридцатый век до Захатополка, или, если выражаться словами современников, двадцатый век после Рождества Христова. Мудрые мужи, заведующие образованием в нашем счастливом краю, считают, что вы, сотня избранных, достигли понимания и любви к нашей святой вере и к откровению, коим нас одарил божественный отец Захатополк, а потому сумеете, не теряя душевного равновесия, внимать рассказу о веках, лишенных нашей веры и нашей мудрости. Разумеется, вы ни на минуту не забудете, что то были темные века. Тем не менее вашим долгом как серьезных историков – порой трудным, болезненным долгом – будет отбросить в воображении все ваши представления об истине и добре и понять, что даже в этой темноте были люди, которые, по крайней мере в сравнении с их современниками, заслуживали названия праведников. Вам предстоит научиться не ежиться при мысли, что даже те, кто пользовался всеобщим уважением, прилюдно, без всякого стыда поедали горох! Возможно, вам будет несколько легче простить предкам то, что, когда число их детей превышало три, они, в отличие от нас, не съедали избыток во славу государства, а эгоистично оставляли ему жизнь. Одним словом, вам придется развивать в себе историческое воображение. Вам должно быть понятно, что таковое, доступное вам, элите, сыграло бы подрывную роль и представляло бы огромную опасность в случае широкого распространения. Учтите, то, что звучит в лекционном зале, предназначено для избранных умов и не подлежит передаче черни.

После этого предисловия я перехожу к главному. Тридцатый век до Захатополка был временем хаоса и перемен. Происходила замена греко-иудейского синтеза на прусско-славянскую философию. Это было время конвульсий и катастроф; время, когда основы догмы, без которой невозможна стабильность общества, не существовало в головах ни молодых, ни старых. Ностальгирующие жертвы сомнения знают об эпохе Веры, когда греко-иудейский синтез принимался безоговорочно всеми, кроме нескольких меньшинств, но они лишались права говорить и даже истреблялись. Конец этому состоянию положила пагубная доктрина, у которой, к счастью, никогда не было приверженцев среди нас. Она называлась «толерантностью». Люди верили в стабильность государства, невзирая на фундаментальные расхождения в религиозных воззрениях его граждан. Это безумное заблуждение привело к крушению греко-иудейского синтеза под напором нового, мускулистого догматизма прусско-славянской философии. Прошу понять меня правильно. Я не хочу сказать – и, надеюсь, никому из вас не придет в голову приписать мне это намерение, – что в догмах греко-иудейского синтеза или прусско-славянской философии была хотя бы крупица истины. Предки не предвидели пришествия божественного Захатополка, не признавали врожденного превосходства Краснокожего Человека, не постигли тех великих принципов, на которых у нас счастливо зиждется общественная и частная жизнь. Скажу об этих отживших системах только одно: пока они теплились, пока в них верили достаточно истово, чтобы сделать неизбежной проповедь единообразия, общество кое-как выживало – пускай это и не идет ни в какое сравнение с совершенством, которым мы обязаны откровению Захатополка. Всем системам прошлого были присущи изъяны, из-за которых они рушились. Прусско-славянская в период своего расцвета выглядела прочной, как и пришедшая вслед за ней китайско-яванская. Но изъяны неминуемо вели их к краху. Только в системе Захатополка нет недостатков, следовательно, только она будет жить и здравствовать – до тех пор, пока будут существовать люди, поклоняющиеся Захатополку.

По словам профессора, почти все имеющиеся сведения о распаде греко-иудейского синтеза восходят к его победителям и отражают их точку зрения, триумфальное шествие божественного Сталинуса и истребление по всему миру еще остававшихся приверженцев низвергнутой системы. Однако Дриуздустадес оговорился, что историк обязан при любой возможности искать сведения, отражающие обе точки зрения, и предоставлять место на страницах истории также и побежденным.

– К счастью, – продолжил он, – недавно на Фолклендских островах был обнаружен документ, при ознакомлении с которым нельзя не взглянуть с человеческим сочувствием на то отчаяние, что ознаменовало конец великой эры. (См. «Лебединую песню Менелауса С. Блоггза».)

Зачитав этот документ, профессор продолжил:

– Пока властвовала прусско-славянская философия, такие документы, как этот, оставались, естественно, неизвестны. Под стягом великого бога Диалмата обитатели северных равнин сколотили свою победоносную империю и утверждали ее власть с безжалостным догматизмом, без которого их нелепые мифы вызвали бы всеобщее отторжение. Два их апостола, Марксус и Ленинус, прогремели по всему миру благодаря иконам, которые необходимо было вешать в каждом доме (неисполнение каралось смертью). Эти отцы-основатели получили клички Длиннобородый и Короткобородый; считалось, что их бороды обладают волшебными свойствами. Правивший после них Сталинус, прославившийся больше как воин, а не как доктринер, пользовался почти таким же почитанием; символом его подчиненного положения по отношению к первым двум была замена бороды усами. Немецкий язык, на котором писались священные книги той эры, вышел из употребления вскоре после Сталинуса, и читать священные книги могли впредь только немногие ученые мужи, которым запрещалось обращаться к народонаселению напрямую – только через средства информации высшей политической власти. Это ограничение было необходимым, потому что в писаниях были места, буквальное понимание которых сильно смутило бы правителей и могло превратить подданных в противников власти.

Несколько веков все шло хорошо. Но в конце концов правители вообразили, что им ничто не угрожает, и позволили себе прислушаться к скептически настроенным ученым Китая. Некоторые из этих скептиков не имели, без сомнения, никаких задних мыслей, их подстегивало только необузданное интеллектуальное любопытство, сыгравшее важную роль в крахе предшествующей эры. Другие, правда – а их было большинство, – преследовали более утонченную цель. Они не видели причин для монополии белого человека на священные книги. Они приняли коварное решение высмеять эти сочинения, утверждая при этом, что на их родном языке, неведомом правителям, существовали куда более древние священные труды, гораздо более невнятные и внушающие гораздо больше ужаса. Постепенно они смягчили своих господ и сделали скептицизм модным поветрием в их среде. Сами они при этом от скепсиса воздерживались. Спаянные теснейшими узами эзотерической догмы, они терпеливо, в глубокой тайне подкапывались под внушительное здание прусско-славянской государственности. В назначенный день, давно определенный в их тесном кругу, они восстали и умертвили правителей особенным ядом, полученным из растительности, буйствовавшей на вулканических почвах Кракатау. Так было положено начало китайско-яванской эре, непосредственной предшественнице нашей счастливой эпохи.

Наша с вами страна, ныне великая, славная и наслаждающаяся нерушимой безопасностью, пережила долгие периоды горьких невзгод. В последние четыре века греко-иудейской эпохи краснокожего убивали, объявляли вне закона, низводили до рабского статуса. Наглый белый человек властвовал на нашем великом континенте, на который долго-долго, пока процветала первая империя инков, его не пускала сама Природа. В какой-то момент показалось, что крах этих безжалостных господ несет освобождение. Пруссо-славяне сочли нас своими союзниками в свержении греко-иудейских захватчиков и с целью поощрить наши старания посулили нам свободу. Но после победы их посулы были преданы забвению, и отважный краснокожий, оказавший им неоценимую помощь, вернулся в прежнее незавидное положение. Китайско-славянская эра тоже не улучшила нашу участь. Только древние традиции божественных инков далекого прошлого и руины, позволявшие представить их былое величие, позволяли крохотному меньшинству лелеять надежду на возвращение Бога наших предков и владычество над миром, которое мы заслужили своими достоинствами и муками.

Китайско-яванцы, как все господа эпох, предшествовавших нашей, постепенно уступили соблазнам к наслаждениям и легкой жизни. Их не влекли неприступные вершины и недосягаемые долины нашего божественного края. Они жили во дворцах посреди своих равнин, в окружении невероятной роскоши, облачались в тончайшие шелка, возлежали на удобных ложах, имели в услужении – как ни стыдно мне это признавать – рабов нашей расы, остававшихся чуждыми их роскоши и изнеженности. Именно тогда, ровно тысячу лет назад, и состоялось явление божественного Захатополка. Некоторые утверждали тогда, что Он – просто человек; мы знаем, что они ошибались. Он спустился с небес на вершину Котопакси. Тысячи наших соплеменников, предупрежденные оракулом, наблюдали его Пришествие. Он соизволил спуститься к поклоняющимся Ему, тут же распознавшим в Нем сходство со всемогущим Господом, которому они молились до появления проклятого разрушителя Писсаро. Все в чудесном единодушии воспылали божественным воодушевлением. Заставая врасплох сибаритов-китайцев, они истребляли их. В последующих великих войнах божественный Захатополок привел их к победе с помощью смертельного гриба с горы Котопакси, свойства которого оставались неведомы до тех пор, пока Он не открыл их своим почитателям. Тридцать лет находился Он среди них, сначала как воин, а потом, после всемирной победы, – в более сложных мирных трудах. Нашим нынешним устройством мы обязаны Ему. Книга Священного Закона со всеми внесенными за века дополнениями остается краеугольным камнем нашей политики. И горе тому, кто заикнется о малейшем отступлении от этого небесного откровения!

Глава IIНастоящее

Строй, учрежденный божественным Захатополком, утвердился не сразу, но государственные устои оказались так надежны, что за тысячу лет после Его пришествия не произошло существенных отступлений от заложенных Им основ. Все прошлые империи – так учил Захатополк – погибли из-за своей изнеженности в жизни, в чувствах, в мыслях. Этого Его последователи должны были избежать, чему служили жесткие незыблемые правила, принимаемые безусловно и проводимые без снисхождения.

Первое, в чем верующим надлежало следовать своему Богу, – это всегда помнить о превосходстве человека с красной кожей над людьми с иной пигментацией и о первенстве среди краснокожих перуанцев, следующими после которых по старшинству следовали мексиканцы. Разрешалось и даже поощрялось восхваление мудрости древних майя до начала белого загрязнения Западного полушария, однако пальма первенства в древнем пантеоне славы принадлежала инкам. На склонах Котопакси живет микроскопический ядовитый гриб, к которому чистокровные перуанские индейцы невосприимчивы; среди других народов он сеет эпидемию и смерть. Вкусив эту погибель, остальной мир покорился владычеству инков. За долгие века бунт против них стал немыслим.

Жизнеспособность и плодовитость правящей расы обеспечивалась множеством мудрых установлений. Любая роскошь была под запретом. Предписывался сон на жестком ложе с деревянными подушками. Одежда шилась из кож; одного комплекта мужчине или женщине должно было хватать с момента полного созревания до смерти. Закон предписывал холодные ванны, даже в мороз, среди горных снегов. Пища, питательная и обильная, должна была быть простой, за исключением ежегодного празднества Богоявления. Каждому перуанцу надлежало ежедневно делать упражнения для поддержания физической формы. Спиртное и табак были запрещены правящей расе, хотя разрешены для ее подданных. Божественный Захатополк открыл ранее неведомое знание: поедание гороха – гнусность, грязь и зараза. Перуанец, позволивший себе горох даже при отсутствии иной пищи, карался смертью, а свидетели его прегрешения подвергались длительному и болезненному процессу очищения. Этот запрет тоже распространялся на одних перуанцев; остальные уже несли отраву в своей крови, и воздержание не могло их очистить.

Закаливание начиналось в детстве, особенно мальчишеском. Школьные часы делились между уроками, гимнастикой и жесткими соревновательными играми. Мальчику не разрешалось жаловаться на усталость, холод, голод; нарушители запрета обдавались презрением как слабаки и подвергались не только остракизму властей, но и заслуженному дурному обращению сверстников. Физически слабые в этой обстановке умирали: считалось, что поддерживать их жизнь бесполезно. Они умирали в презрении, неоплаканные, и если по ним скорбели родители, то тайно, в страхе разделить участь сыновей.

Строгость воспитания девочек была иного свойства, поскольку считалось, что развитие мускулов не поможет вынашиванию детей. Девочкам не разрешалось предаваться тщеславию, проявления чувств были нетерпимы – за исключением религиозной экзальтации и поклонения инкам. От них требовалось полное послушание, часто с намеренным причинением им боли. Лишь очень немногим, проявлявшим сугубо мужские способности, предоставлялась кое-какая свобода и инициатива в рамках традиционно допустимого и терпимого.

Женщины, кроме тех, в ком в детстве были замечены особые дарования, обязаны были посвящать себя домашним обязанностям. Они не считались равными мужчинам, так как не приносили пользы в бою. Правда, с течением лет бои прекратились, но только потому, что была признана непобедимость перуанцев. Нельзя было забывать – так учил Захатополк, – что владычество сохранялось только благодаря превосходящей силе, и именно ложное чувство неуязвимости стало причиной крушения всех прошлых рас господ. Поэтому женщины обрекались на подчиненное состояние, а мужчинам надлежало тренировать дома командные навыки, необходимые им в обществе.

Строго соблюдалась моногамия. Ни мужчинам, ни женщинам не разрешалось сходить с пути нравственности. Осуждалась не только любовь вне брака, а любовь вообще. Браки устраивались родителями, сирот знакомили жрецы. Возражение было неслыханным делом: целью жизни было не удовольствие, а исполнение долга перед Государством и Святым Захатополком. В редчайших случаях неповиновения преступник подвергался публичному унижению и ссылке для жизни вне перуанского общества.

Захатополк учил, что перуанцы должны оставаться гордой властвующей аристократией. Их численность не должна была быстро увеличиваться, ибо иначе возникла бы бедность и не все могли бы жить за счет производимой в Перу продукции, потому что в общении с остальным миром они стремились к власти, а не богатству. Поэтому божественный Законодатель постановил, что при рождении у супружеской пары других детей сверх уже имеющихся трех избыток подлежит ритуальному съедению в течение месяца в доказательство отсутствия у родителей намерения вызвать нехватку продовольствия и как символ подчинения Захатополку, Богу плодородия. В свое время существовала – недолго – секта еретиков, ведо́мых гуманностью слабаков, которая заявляла, что контроль над рождаемостью предпочтительнее поедания лишних детей. Но главные богословы напомнили, что подобный контроль – грех против богоданной жизни, а съедение ребенка превращает его плоть в часть родителей, давших жизнь ребенку, с которым они навсегда сохраняют мистическое единство. А значит, съедение собственного ребенка – глубоко религиозный акт, материальное воплощение вечной неразрывности потока жизни. В этом качестве такой акт получил всеобщее признание.

Хотя все перуанцы составляли аристократию по отношению к подчиненным расам, внутри самих перуанцев существовала собственная аристократия, основывавшаяся отчасти на рождении, отчасти на способностях. Дети обоих полов, обладающие по-настоящему выдающимися талантами, могли быть приняты в ее ряды, однако большинство ее членов были потомками полководцев, командовавших силами Захатополка в победоносных сражениях Его великих освободительно-завоевательных войн. Все могущественное жречество происходило из аристократии. Аристократы располагали большей свободой, чем другие: например, они легко могли вступать в сношения с женами плебеев, частично выводились из-под действия суровых законов об одежде и питании.

Религия в значительной степени следовала традициям древних Перу и Мексики. Захатополка отчасти уподобляли Солнцу, под действием Его божественных лучей росли съедобные растения. Имелась также Богиня, воплощавшая Луну, но менее почитаемая. Однако в годичном цикле поклонения Захатополку ей принадлежало важное место. В первое новолуние после зимнего солнцестояния, в момент, когда обоим светилам грозит, как кажется, утрата их главных достоинств, их возвращал к жизни древний торжественный акт. Захатополка, Солнечное Божество, отождествляли с царствующим Инкой, а Лунную Богиню – с девой, чью личность жрецы узнавали по священным знакам. Солнце и Луна сходились и даровали друг другу новую жизнь. Жрецы торжественно подводили Инке выбранную деву, и их соединение возвращало Солнцу силу. Чтобы это соединение стало как можно более полным, наутро Инка ритуально съедал партнершу, уже не способную служить цели, в центре которой находилась девственность. По случаю этого священного акта, имевшего место сразу после зимнего солнцестояния, праздновали Богоявление, в честь чего ненадолго отменялись обычные строгости.

Ежегодное соединение Инки с Девой года преследовало, конечно, только религиозные цели. У него имелась жена, чьему старшему сыну предстояло наследовать отцу. В ритуале соединения с девой, нареченной невестой Захатополка, Инка участвовал в роли временного Захатополка. Стать избранной считалось огромной, величайшей честью, и семьи, которым она выпадала, бурно радовались. Сама невеста тоже неизменно ликовала, несмотря на то что ее ждала скорая смерть. Лучшая лирическая поэзия представляла собой песни восторга и торжества на архаическом ритуальном языке, славившие радость невесты при мысли о грядущем попадании в божественный желудок.

Однажды – дело было в первое столетие режима – власть была до основания потрясена чудовищной нечестивостью. Человек, в котором признавали Инку, так сильно влюбился в невесту Захатополка, что богохульственно отказался убить и съесть ее, сохранил ей жизнь и тайно навещал. Наступили ожидаемые последствия. Солнце отказалось подниматься выше, чем в зимнее солнцестояние. Предполагаемый Инка преждевременно состарился, у него выпали волосы и зубы. Всех охватило изумление, отчаяние, темные подозрения. На празднике весеннего равноденствия, отмечавшемся в обычное время, невзирая на низкое солнце, молния, ударившая вдруг с безоблачного неба, убила предполагаемого Инку. Впоследствии выяснилось, что его мать совершила богопротивный адюльтер, поэтому у него не было права на престол. До этого происшествия некоторые умники еще испытывали кое-какой скептицизм, но после он, естественно, сошел на нет.

К священным землям Перу относились также территории, известные при испанцах как Эквадор и Чили. Во всем этом регионе сразу после освобождения Захатополк учредил меры по обеспечению чистоты индейской крови. Белых и негров уничтожили, метисов стерилизовали. Но кое-кто, в ком присутствие чужой крови было неочевидно, уцелел, и время от времени на свет появлялись младенцы с чертами белых или негров. Всех новорожденных обследовали государственные медики, и при обнаружении подобных изъянов родители принуждались к съедению ребенка и к стерилизации. На заре режима такая строгость могла вызвать отторжение. Поэтому такие родители оставались под подозрением и наблюдением тайной полиции. По прошествии двухсот лет любые остатки чужой крови иссякли, и в Святой Земле не осталось никакой другой крови, кроме чисто индейской.

Вне Перу официальная политика была иной. С мексиканцами обращались почти как с равными. Их брали в армию, назначали на официальные посты за рубежом, кроме самых высоких, при условии их чистокровности. Им также позволялось получать высшее образование и даже поступать в университет Куско. У прочих индейцев было меньше привилегий, но считалось, что своими заслугами и они могут добиться признания. К белым же, желтым, коричневым и черным относились как к низшим видам и сознательно доводили их до вырождения. Существовало, правда, кое-какое различие. Чернокожие, никогда не имевшие собственной империи, вызывали презрение, но не страх. Белых и желтых, обладавших некогда своими империями, боялись, и презрение, внушавшееся к ним, подлежало контролю.

Получать образование могли одни индейцы. Все без исключения обязаны были физически трудиться по десять часов в день. На землях Перу поощряли старинную сельскую простоту и тщательно избегали всякого ущерба природным красотам, но весь остальной мир был напичкан современными достижениями индустриализации. Заводы, шахты, огромные горы отходов, зловонные трущобы, дым и копоть – все это считалось нормой для презренной заграницы. Перуанцы верили и учили этому остальной мир, что сами они – дети Солнца, а другие расы – смрадное отродье, шлак. Учение Захатополка о размягчающем влиянии удовольствий использовалось для обличения неиндейского населения. После обязательных десяти часов труда его всячески спаивали и одурманивали опиумом. Брак не признавался, поощрялись беспорядочные связи. Врачам запрещалось бороться со следствием – повсеместным распространением венерических болезней. Любой перуанец, признанный виновным в сексуальной связи с представителем низшей расы, немедленно умерщвлялся. Стражников-перуанцев, необходимых для удержания в узде скотоподобной людской массы, тщательно оберегали от воздействия враждебной среды. Их поощряли наблюдать за тем, как аборигены пожирают горох, и это тошнотворное зрелище служило лучшей возгонкой их патриотизма. В результате болезней и излишеств неиндейское население мира медленно сокращалось. Некоторые провидцы предвидели, что довольно скоро произойдет полное освобождение от людей с некрасной кожей, и представляли себе будущее всеобщего равенства, пока еще недопустимое. Подобные взгляды считались рискованными, на таких утопистов смотрели с подозрением. Губернаторов для других стран отбирали со всей тщательностью, ибо опыт учил, что те, чьей натуре присуща малейшая нестабильность, подвержены различным нервным нарушениям. Некоторые обращались с аборигенами с ненужной жесткостью, у других душевная болезнь заходила еще дальше: они пытались с ними подружиться и обращались с ними почти как со своей ровней. Были среди губернаторов и такие, кто верил в равенство людей и откапывал древние документы греко-иудейской эпохи, проповедовавшие эту диковинную доктрину. С ними приходилось поступать особенно сурово, и в Идеологической школе в Куско были учреждены курсы, целью которых было застраховаться от этой угрозы. Однако с течением времени угроза ослабла, так как меры властей способствовали все большей деградации и оскотиниванию аборигенов других стран. По прошествии нескольких веков превосходство перуанцев стало представляться незыблемым.

Глава IIIТрио

Лекции профессора Дриуздустадеса, продолжавшиеся весь академический год, породили острые споры между Томасом и Диотимой, в которых порой участвовала и ее подруга Фрея. Диотима, наслушавшись лекций и начитавшись книг по древней истории, стала испытывать сомнения, удивлявшие ее и лишавшие покоя. Каннибализм, по ее мнению, не был необходим и желателен. Профессор Дриуздустадес объяснял, что отождествление невесты с Луной следует понимать не буквально, а как прекрасную аллегорию. Как-то утром Диотиму посетила ужасная мысль: «Раз союз – только аллегория, то почему бы не быть аллегорией съедению? Почему не заменить живую невесту пряничной?» От этой богохульной мысли она вся похолодела, задрожала, побледнела. Присутствовавший при этом Томас осведомился, в чем дело. Но мысль была мимолетной, и она посчитала неразумным ею делиться. Этим ее сомнения не ограничились. Она раскопала в университетской библиотеке старинный пыльный том, к которому давным-давно не прикасались. В нем содержались занятные рассуждения о веках тьмы, предшествовавших пришествию Святого Захатополка. Ее взволновала их древность: некоторые восходили еще к началу греко-иудейского синтеза. Она наткнулась там, в частности, на учение о том, что симпатии человека не только должны быть обращены на людей его собственной расы, но и распространяться на все человечество. Как оказалось, в давние времена человек с некрасной кожей имел мысли и произносил слова, показавшиеся ей как минимум не менее разумными и глубокими, чем достижения разума захатополкианской эры. У нее возникло подозрение, что нынешнее скотское состояние белых, желтых и коричневых имеет причиной не их генетические недостатки, как ее учили, а устройство жизни, навязываемое перуанским государством. Она почти не делилась своими догадками, но, как она ни старалась, что-то все равно просачивалось.

Томаса беспокоило ее настроение. Он так ею восхищался, что для него обладало весом любое ее слово. Ему было за нее тревожно, он не мог отмахнуться от ее смутных сомнений, как отмахнулся бы от измышлений других соучеников. Невзирая на это, его вера не пострадала, потому что он считал, что без строгих рамок захатополкианской ортодоксии общество развалится и наступит всемирный кризис. Он уже представлял себе войну всех против всех и страшился утраты всего хорошего, что даровала цивилизация. Что будет с наукой, с искусством, с упорядоченной семейной жизнью? Как защищаться от массового уничтожения во всемирной схватке враждующих орд? По его представлению, всех этих ужасов можно было избежать только благодаря нерушимости традиционной ортодоксии. Стоит сомнению овладеть хотя бы немногими – и всей системе придет конец. Земля окажется во власти глубокой культурной ночи, человек повсюду станет деградировать так же, как деградировало нынешнее покоренное население. Такие мысли повергали его в трепет, когда Диотима по неосторожности знакомила его со своими новыми суждениями.

– Поберегись, Диотима! – взывал он к ней. – Ты становишься на опасный путь, неминуемо ведущий в темную бездну, которая тебя поглотит, если ты не опомнишься. Не хочу, чтобы ты шла этим путем в одиночку, но при всей любви к тебе не могу ступить на него вместе с тобой.

Фрея, иногда присутствовавшая при этих спорах, не могла оценить их серьезности. Она была знакома с Диотимой с детства, их связывало множество общих воспоминаний. Томас, блестящий сын блестящего отца, был, как все надеялись, предназначен для продолжения многовековой традиции захатополкианской культуры и пользовался уважением всех, для кого традиция была свята. Тем не менее она волновалась не очень сильно, так как большую часть времени проводила в мечтательной мистической экзальтации; то, что не соответствовало этому ее настроению, она считала недопониманием или заблуждением. Слыша от Диотимы крамольные речи, Фрея с улыбкой говорила: «Разумеется, дорогая, ты говоришь это несерьезно!» Диотима, не желая рассеивать убежденность подруги, изображала согласие и сводила все к невинной игре ума.

Семья Диотимы принадлежала к наивысшей, древнейшей перуанской аристократии. Ее давний предок командовал в Освободительной войне одной из величайших армий Захатополка; все последующие века семья из поколения в поколение поддерживала существующий порядок. Несколько раз из девушек этой семьи выбирали невесту Солнца. Портреты этих невест в окружении вечнозеленых миртовых венков висели на почетном месте в семейной столовой. Внушительная семейная резиденция находилась в самом лучшем квартале Куско, ее окружал чудесный сад, оживлявший горный склон яркими красками и наполнявший воздух ароматом цветов. Семья Фреи была не столь знатной, но тоже аристократической. Что до Томаса, то он был обязан принадлежностью к высшим кругам уму и государственным заслугам своего выдающегося папаши. Для старинных семей было естественно относиться к таким, как он, с некоторой снисходительностью. Однако правительство признавало, что прочная власть нуждается в услугах лучших умов, и поощряло максимальную общественную адаптацию тех, кто поднимался по социальной лестнице таким способом. Неудивительно поэтому, что, когда Диотима упомянула в разговоре с родителями своих друзей, Фрею и Томаса, те согласились, что их стоит пригласить для прохождения проверки согласно стандартам, сформированным столетиями превосходства. Дочь редко делилась с родителями своими потайными мыслями, тем не менее они угадывали в ней интеллектуальное безрассудство, о котором глубоко сожалели. Она демонстрировала дурную привычку делать умозаключения в пылу полемики, вместо того чтобы сперва прийти к выводу, а потом подстраивать под него свои доводы. В этом они усматривали опасный анархизм. Но, как ни тревожили их ее дикие соображения (которые в действительности превосходили дикостью даже худшие их догадки), они были склонны видеть в них всего лишь излишества юного возраста, с которыми будет успешно бороться жизненный опыт. Их радовала дружба дочери с Фреей, о чьей образцовой набожности свидетельствовали многие общие знакомые. Иногда они даже жалели, что дочь мало похожа на эту безмятежную святую. Но заверения преподавателей, что Диотима чрезвычайно одарена и ревностно овладевает знаниями, отчасти гасили их тревогу. По их мнению, со временем до нее должно было дойти, что интеллект – это не все, и тогда у нее появится отсутствующий пока что нравственный камертон. Томас, в пользу которого говорил отцовский авторитет и его собственные блестящие академические достижения, был именно таким другом, какого они могли желать для дочери. В отношении него у них было разве что сомнение, связанное с его незаурядными умственными способностями, поскольку они считали, что интеллект дочери – не то ее качество, которому требуется развитие. Но сведения, которые они сумели получить о Томасе, свидетельствовали, что интеллект еще не уводил его в нежелательную сторону, чем он походил на своего отца, поэтому были все причины надеяться, что он принесет не меньше пользы общественному порядку, чем его заслуженный отец. Исходя из всего этого, мать Диотимы пригласила Томаса и Фрею к себе на чай.

Мать Диотимы была образцовой хозяйкой, заботившейся об удобстве гостей и их настроении, хотя и не могла избавиться от величественности, которая вначале их даже напугала. Ее речь всегда была безупречной, она испытывала только самые похвальные чувства. Недостатки в грамматике и лексике ее собеседника не оставались незамеченными, его высказывания, хотя бы немного отклоняющиеся от общепринятых, непременно разбивались о ее приподнятую бровь. Но Диотима пренебрегала социальными табу своей матери и была склонна к языковому риску: то употребляла слишком заумные термины, то позволяла себе сленг. Ее остроумие бывало чрезмерным, порой она даже высмеивала видных деятелей, друзей своего отца.

– Дорогая, – привычно твердила ей мать, – ты никогда не выйдешь замуж, если будешь использовать такие неизящные выражения и демонстрировать столько неуважения к старшим.

Видя, что Диотима неравнодушна к Томасу, и надеясь, что он окажет успокаивающее влияние на зарывающуюся дочь, она обратилась к нему со словами:

– Уверена, профессор Дриуздустадес такого не одобрил бы, правда, Томас?

Томаса эти слова чрезвычайно смутили. В глубине души он был согласен с хозяйкой дома, но лояльность к Диотиме не позволяла ему в этом сознаться. Ему на выручку пришла Фрея, принявшаяся бурно нахваливать красоты дома и поместья.

– Какое это счастье, – вскричала она, – сидеть в таком роскошном саду, любоваться вечными снегами и сознавать, что наше Священное Царство столь же вечно и великолепно, как эти величественные вершины!

Мать Диотимы была полностью с этим согласна, но опасалась, что громкое признание в таких чувствах граничило бы с безвкусицей; как ни уместен энтузиазм, лучше ограничить его строгими рамками. Вмешалась Диотима, воспользовавшаяся тем, что мать ищет верный ответ на высокопарность Фреи.

– Брось, Фрея, – фыркнула она, – вершины не вечны. Согласно геологической науке, они – результат тектонического катаклизма. Когда-нибудь очередное землетрясение их обрушит. Ты не боишься, что сравнивать захатополкианский режим с этими нагромождениями – богохульство?

За этими словами последовало тяжелое молчание. Томас попытался исправить положение:

– Конечно же, Диотима говорит несерьезно. Боюсь, иногда ей изменяет чувство юмора.

– Не будем к ней слишком строги, – сказала ее мать. – Помнится, в молодости ее отец, теперь непоколебимо серьезный человек, часто удивлял меня непочтительными суждениями о крупных деятелях прежнего поколения. Она тоже остепенится, как все мы.

После этих утешительных слов гости разошлись.

Сомнения, засевшие в голове Диотимы, питались различными открытиями. Найденный ею древний фолиант привил ей вкус к раскопкам в пыльных закромах университетской библиотеки, куда мало кто заглядывал. Там ей попался рассказ о недостойном Инке, уклонившемся от обязанности поедания священной невесты. Оказалось, что в его время у него было много сторонников, утверждавших, что неспособность солнца снова засиять – это иллюзия. Они доказывали, что жрецы ночами переводят стрелки часов в общественных местах вперед, а днем назад, создавая впечатление, что дни не удлиняются, а ночи не укорачиваются. По их утверждениям, выпадение волос и зубов у Инки вызывалось медленно действующим ядом и что убит он был не молнией, а разрядом между двумя заряженными электрическими полюсами. Его наследник, естественно, боролся с сектой нигилистов, и она была жестоко подавлена. Но Диотима обратила внимание, что против нее употребили только репрессии, а не аргументы.

Новый удар по ее пошатнувшейся вере нечаянно нанес ее дядя, занимавший высокий пост при Инке. Сильно захворав, он наговорил в бреду много такого, что слышавшие его сочли полнейшим безумием. Но Диотима, иногда игравшая при нем роль сиделки, отнеслась к его фантазиям как к истине в последней инстанции.

Заходясь смехом, он говорил:

– Люди воображают, что священную невесту выбирают жрецы. Представляю, как бы они приуныли, если бы узнали, что ее отбирают придворные евнухи за способность наилучшим образом удовлетворять похоть Инки!

Официальной обязанностью придворных евнухов было распевать древние гимны в честь солнца в величественном храме, главном святилище захатополкианской религии. Их неземные голоса наполняли всех внимавших им чувством, принимавшимся за божественный дух. Слушая гимны, верующие воспаряли сердцами к небесами и достигали единения с Божеством. Невыносимо было думать о них как о сводниках при развратнике, напялившем обманчивую маску. Но именно на такие мысли натолкнул Диотиму дядин бред.

Эти откровения о подлогах – одном давнем, другом повторяющемся год за годом по сию пору – вызвали у Диотимы глубокое отвращение к догме, которое ей до сих пор удавалось скрывать. Беседуя с Томасом, она держала при себе свои самые опасные мысли, надеясь превратить его в своего единомышленника медленно, постепенно, шаг за шагом. Она знала, что преждевременный шок наверняка его оттолкнет. Фрея, при ее несравненной красоте, была слишком пресной, слишком неумной, чтобы вызвать у Томаса глубокое чувство. Другое дело Диотима: она его пьянила, вызывала у него безумное вдохновение и одновременно испуг. С ней он чувствовал восторженное головокружение, охватывающее альпиниста на опасном ледяном склоне. Он не мог ни оторваться от нее, ни полностью ее принять, ни полностью отринуть.

Глава IVФрея

Однажды, когда неразлучная троица сидела у горного ручья, погрузившись в беседу, Диотима заметила двух мужчин, следивших за ними из-за деревьев, и по одежде опознала в них придворных евнухов. Один указывал на Фрею, другой важно кивал. Спутники Диотимы не заметили евнухов, ей же, помнившей слова дяди, их появление и поведение было совершенно ясно. Она побледнела и тихо предложила вернуться в город.

– Почему? – удивились Фрея и Томас.

На безопасном расстоянии от евнухов Диотима объяснила, что, как ей известно, следующей невестой Захатополка станет Фрея.

– Откуда ты знаешь?

– Об этом сейчас нельзя. Но вы увидите, что я права.

Вскоре о выборе Фреи было широко оповещено. Ее охватил восторг, все те чувства, которые во времена греко-иудейского синтеза приписывали Богоматери, узнавшей Благую Весть. Диотима пришла в ужас: у нее уже не было веры, и она не могла смириться с тем, что ее лучшая подруга обречена на ужасную смерть. Томас знал, конечно, что Диотима находится во власти далеко не ортодоксальных чувств. Он ее не одобрял, но осудить ее было бы для него слишком больно. Родители Фреи, как и следовало ожидать, тоже пришли в восторг от выпавшей их семье великой чести. Мать поздравляла Диотиму с тем, что она – подруга счастливой избранницы, и хвасталась этой дружбой перед всеми гостями. Через несколько дней после уведомления Фрею лишили любых контактов с мирянами и подвергли длительному процессу очищения и канонизации, предшествовавшему обожествлению. Диотима заранее ее оплакивала, Томас, наоборот, пытался ликовать, но тщетно. Диотима, все еще надеявшаяся его перевоспитать, старалась, чтобы их разногласия не привели к разрыву. Все месяцы подготовки Фреи к закланию их отношения оставались в подвешенном состоянии.

Под влиянием ритуалов, усовершенствованных евнухами за долгие столетия, Фрея все больше погружалась в мистический экстаз. Евнухи не отходили от нее и обращались с ней, как с божеством. Ее наряжали в прекрасные старинные одежды, предназначенные только для невест Захатополка. Каждое утро на рассвете ее обмывали в тайном ручье, входить в который всем, кроме Невест Захатополка, запрещалось под страхом смерти. В усыпанной драгоценностями часовне, стены которой пестрели мозаиками, посвященными земной жизни Захатополка, она внимала священным песнопениям, выводимым неземной чистоты скопческими голосами. Ее кормили особой пищей, недоступной для обычных людей. Ей давали старинные поэтические книги, прославлявшие переход Луны в объятия Солнца, с изображениями Захатополка и его невесты, обнимающихся со священным пылом. В мире древних легенд и ритуалов слабела ее память о прежней жизни. Она двигалась, дышала, как во сне. Ей казалось, что в нее день за днем все неотвратимее вселяется душа Богини.

Наконец настала великая ночь. Облаченная в лучащееся синее платье с несчетными звездами, с горящим факелом в руке, она медленно спустилась по священной лестнице к ждущему ее Инке. Спускаясь, она пела песню колоссальной древности и почти невыносимой красоты. Шагнув с последней ступеньки, она допела песню и увидела перед собой долгожданного Инку.

Толстогубый, с носом картошкой и свиными глазками, заплывший жиром, он тем не менее показался ей божественным Созданием, земным воплощением Захатополка. Он грубо схватил ее и прохрипел:

– Долой одежду! Я тебя заждался!

Она решила, что Бог должен поступать именно так, и радостно приняла возможность унизиться перед Ним. После ритуала он уснул и захрапел, а она блаженно уставилась на спящего. В середине ночи жрецы бесшумно открыли потайную дверь и поманили ее. Медленно, как в забытьи, она заскользила навстречу смерти.

Пробудившись, Инка спустился к завтраку. Отведав кушанье, он проворчал:

– По крайней мере, в этом году ее как следует прожарили.

Глава VДиотима

После того как Фрею увели, чтобы обожествить и умертвить, у Диотимы резко изменилось настроение. Раньше она веселилась и шутила. Любительница интеллектуальных игр, она, участвуя в спорах, больше следила за логикой, чем думала о последствиях для себя. Но теперь, под влиянием невосполнимой утраты озаботилась последствиями ложной веры. Она возненавидела официальную теологию. Она больше не сомневалась в том, что Захатополк был человеком из плоти и крови и что его учение о превосходстве перуанцев представляет собой не что иное, как перевод идеи национального зазнайства на понятный людям язык. Все ритуалы, связанные с зимним солнцестоянием, она стала воспринимать как апофеоз абсурда и жестокости. Теперь ее мнение состояло в том, что Фрею принесли в жертву не Богу, а похотливому cкоту. Но бунт против настолько укоренившейся системы был бы нелегким делом; до поры до времени она довольствовалась внутренней борьбой. По мере оформления бунта у нее в голове она все больше подавляла его внешние проявления. Томас, опасавшийся ее бунтарства, уже надеялся, что она успокоилась. Когда он спорил с ней на тему зарождения сомнений, которыми она вначале с ним делилась, она не отвергала его доводы, и он воображал, что сумел ее переубедить. Она видела его любовь и могла бы ответить ему тем же, если бы не растущее увлечение вставшей перед ней задачей невероятной сложности. Это чувство приводило к отчужденности и не позволяло ей полностью отдаться страсти к земному человеку. Томас страдал, чувствуя все это. Наконец наступил день, когда она решила, что больше не может скрывать от него мысли, не перестававшие преследовать ее ни днем, ни ночью.

Ранним утром Томас и Диотима гуляли вдвоем в глубокой долине, окруженной высокими вершинами Анд. У их ног простирался ковер весенних цветов. Над ними, на головокружительной высоте, громоздились снежные пики, дерзко пронзавшие небесную голубизну. Почти вся долина еще тонула в тени, но кое-где между тенями от гор проскальзывали яркие солнечные лучи. Спокойные точеные черты Диотимы казались Томасу синтезом теплой красоты внизу и холодной невозмутимости в вышине. Чудесный пейзаж и красавица рядом с ним привели его в чуть ли не сверхчеловеческий экстаз. Любовь горела в нем огнем, но он сдерживал свое чувство, потому что ему сопутствовало нечто большее, чем любовь, – почтительный ужас, изумление, суеверный трепет, осознание того, на что способен человек. Обычные слова любви казались ему сейчас жалкими, и он долго шагал в потрясенном молчании. Наконец, повернувшись к ней, он произнес:

– Только сейчас я начинаю понимать, как надо прожить жизнь.

– Да, – подхватила она, – жизнь должна быть красивой, как цветы, недвижимой и ясной, как горные вершины, неохватной и бездонной, как небо. Можно прожить жизнь и так. Но не среди уродства и ужаса, царящих в нашем обществе.

– Уродство и ужас?! – поразился он. – О чем это ты?

– Уродство – это когда обычному человеку, принимаемому за бога, позволяют совершать неописуемые гнусности.

При этих ее словах Томас задрожал и отступил назад.

– Обычному человеку?.. – пролепетал он. – Ты же не имеешь в виду божественного Захатополка?

– Его самого, – подтвердила она. – И никакой он не божественный. Возвеличивший его миф – порождение страха: перед смертью, ударами судьбы, стихией, человеческой тиранией. С этих горных вершин вниз в долины порой обрушивается смерть. Силы, царствующие вверху, кажутся жестокими, вот и появляется чувство, что их страшную неумолимость можно смирить только жестокостью. Но любой страх подл, и не менее подлы проистекающие из него мифы, как и люди, вдохновленные этими мифами. Захатополк – не бог, а скотина, кое в чем он даже хуже животного. В ритуале принесения в жертву Фреи не было ни капли божественного. Божественность – вообще выдумка. Боги – это тени наших страхов, вызванных непроглядностью ночи. В них воплощено самоуничижение человека перед силами, способными стереть его в порошок. Человек – раб времени, не способный оценить вечное мгновение, если в конечной системе координат оно так скоротечно. Но я не буду простираться ниц. Пока живу, буду стоять прямо, беря пример с горделивых гор. Если грянет беда, что, без сомнения, случится, то это произойдет вне меня. Цитадель моей веры в то, что может быть, непременно устоит.

Пока он ее слушал, внутри у него бушевал страшный конфликт. Часть его – та, что только мгновение назад сливалась с ней в запредельном единстве, воспламенялась от ее слов и безмолвно ей поддакивала. Но другая его часть, не менее, если не более сильная, корчилась от возмущения. Все, чему его учили, все, что он знал об обществе, в котором они жили, ужас и священный трепет, вселенные в него с младенчества, – все это бурно восставало; холодный безбожный мир, который она рисовала, наполнял его космическим страхом. Лучше уж Бог, думал и чувствовал он, пусть жестокий, но не полностью чуждый, ведь Ему присущи страсти, подобные нашим; лучше Бог, чем бескрайняя, ледяная, безжизненная вселенная, бездумная и вечно ускользающая, ничего не сулящая человеку, созданному ею без всякой цели, и готовая его уничтожить без тени раскаяния.

Пока что космический ужас Томаса пересиливал даже его любовь. Бледный и дрожащий, он повернулся к Диотиме и сказал:

– Нет. Я не могу принять твой мир, не могу жить с такими мыслями, как у тебя. Не могу поддерживать жалкий огонек человеческого тепла посреди неизмеримой ледяной бесчеловечности. Если ты ставишь своей задачей сокрушить веру моих отцов, то наши пути, увы, разойдутся.

Они медленно брели молча, пока не показался единственный в той горной долине дом. Там их подстерегали евнухи Инки. «Ты избранница», – сказали они Диотиме и уволокли ее. Томас смотрел ей вслед, пока не потерял из виду, но ни слова не сказал и пальцем не шевельнул.

О выборе Диотимы невестой года было официально объявлено ее родителям, а также профессору Дриуздустадесу, чтобы он объяснил своим студентам ее отсутствие. Родители, следуя существовавшей с незапамятных времен традиции, устроили многолюдный прием, празднуя оказанную их дочери честь. На нем собралась вся аристократия Куско со свадебными подарками, звучали поздравительные речи. Мать Диотимы принимала подарки и внимала речам, вежливо изображая смирение. Отец, грузный человек, старавшийся сохранять горделивую осанку, демонстрировал солдатскую невозмутимость, старательно скрывая свою радость. Прием удался, семья Диотимы покорила новую общественную высоту.

Профессор – и тот ощущал на себе отблеск славы Диотимы. Без сомнения, это Богиня Луны постаралась, чтобы Диотима удостоилась чести воплотить Божество. Профессор Дриуздустадес поздравлял сына с такой подругой, но огорченно отмечал, что Томас радуется до обидного мало. Сначала он утешал себя мыслью, что сын еще молод, а потому, как это ни постыдно, сожалеет о скором расставании с Диотимой.

Но через несколько дней поползли чудовищные слухи. Люди шептались, что Диотима отвергает оказанную ей честь, отказывается участвовать в церемониях очищения, отрицает проникновение в нее Богини Луны, неуважительно высказывается об Инке и – о, ужас, о, позор! – утверждает, что Солнце и Луна продолжат восходить сами по себе, без всяких ритуалов богоявления.

Увы, слухи не были беспочвенными. Жрецы и евнухи оцепенели от страха. Ничего даже отдаленно похожего на этот кошмар не случалось ни разу с тех пор, как лже-Инка давным-давно отказался есть невесту. В замешательстве они решили потянуть время. Они скрывали от Инки упрямство Диотимы и при этом оказывали на нее все доступное им давление, чтобы сломить ее решимость и принудить к повиновению. С этой целью они устроили ей серию встреч с людьми, более всего способными, по их мнению, на нее повлиять.

Первой к ней привели мать, особу гордую и надменную, чуждую проявлению чувств, кичившуюся своей сдержанностью. Теперь ее словно подменили. Она чувствовала себя униженной, ходила, потупив взор, не осмеливалась видеться с подругами, боясь осуждения или, того хуже, сочувствия. Она нашла дочь в голой камере, в комбинезоне заключенной, исхудавшей на тюремном пайке – хлебе и воде. Сотрясаясь от рыданий и не вытирая бегущих по лицу слез, она разразилась бессвязным потоком горестных упреков:

– О, Диотима, как ты можешь подвергать отца и мать такому страшному унижению? Или ты забыла свое невинное детство, когда моими стараниями росла умной и достойной, с каждым днем все больше оправдывая наши высокие надежды на твое будущее? Неужели тебе безразлична твоя гордая семья, веками высоко несшая историческое знамя в нашем славном краю? Неужели ты способна навлечь на любящих тебя людей самую страшную судьбу, какая только может выпасть человеку, – позор, стыд из-за бесстыжей дочери? О, Диотима, я не могу себя заставить в это поверить. Скажи, что это дурной сон, и моя любовь вернется к тебе, станет прежней! – Больше она ничего не смогла сказать, потому что захлебнулась рыданиями.

Пока длились материнские уговоры, Диотима не шевелилась. Потом она спокойно и внешне холодно ответила:

– Мама, речь идет о большем, чем родительская любовь, чем семейная гордость, даже чем это тысячелетнее государство. Потому что это государство – знаю, ты не в силах признать этот факт, – зиждется на лжи, жестокости и мерзости. Я не могу в этом участвовать. Если меня не трогают твои слезы, то дело не в холодности. Дело в том, что я горю другим пламенем, оно сильнее всего, что ты можешь вообразить. Ты не поймешь меня и тем более не одобришь. Лучше забудь, что у тебя была дочь, которая так тебя подвела.

Отчаявшаяся мать медленно отвернулась и покинула Диотиму.

На следующий день после неудачи матери в камеру привели отца. Он действовал по-другому.

– Ну-ну, упрямая дурочка! Вижу, ты удручена тем, что слишком рано и слишком быстро узнала о вещах, которые мы, придворные, давно знаем и принимаем. Ты же не воображаешь, что разумные люди верят всей этой болтовне про Солнце с Луной? Считают, что Инка, которого все мы знаем и презираем, раз в год, по календарю, превращается в божество? Нам доподлинно известно, что во время так называемой священной ночи никакие религиозные мотивы его не вдохновляют. Но мы не поднимаем шум, который грозишь устроить ты, поскольку знаем, что эта вера, при всей ее беспочвенности, полезна государству. Через нее оно почитается, а мы сохраняем порядок дома и власть над миром. Что, по-твоему, случится, если чернь станет думать, как ты? В Перу начались бы беспорядки, в других странах – мятежи; и очень скоро расползлась бы вся ткань цивилизованного общества. Безрассудная девчонка! Ты отказываешься стать жертвой Инки, не думая о том, что на самом деле жертва приносится закону, порядку и стабильности в обществе, а не вульгарному владыке. Ты пустословишь о правде, но разве правда сохранит империю? Разве профессор не научил тебя, что все империи всегда строились на полезной лжи? Боюсь, ты анархистка. Не раскаешься – не надейся, что государство тебя помилует.

– Отец, – был ее ответ, – учитывая наши семейные традиции, не приходится удивляться, что ты обожествляешь перуанское государство. Нужно сильно напрячь воображение, чтобы представить устройство общества, отличное от того, при котором ты прожил всю жизнь. Боюсь, воображение не относится к твоим сильным качествам. А я представляю себе мир лучше того мира, который создала наша раса: в нем больше справедливости, больше милосердия, любви и, главное, правды. Может быть, на пути к лучшему миру будут катаклизмы и беспорядки, но все равно лучше это, чем мертвая неподвижность всех наших государственных и частных гнусностей.

При этих ее словах отец побагровел от гнева и заорал:

– Непочтительное дитя! Предоставляю тебя твоей судьбе! – И он выскочил из каземата на солнечный свет.

Следующим упрямую заключенную навестил профессор. Он вошел в ее камеру с выражением вкрадчивой благостности и обратился к ней убедительным тоном, стараясь скрыть властность:

– Моя бедная девочка, мне больно видеть тебя здесь. Мне трудно не думать, что в этом отчасти виноват я сам. Ты целый год слушала мои лекции, но мне не удалось привить тебе понимание общественного долга, которое позволило бы тебе преодолеть этот внутренний протест. Но ответь, Диотима, в чем именно и по каким причинам ты не согласна с учением, с которым мне, недостойному, выпало знакомить тебя и твоих сверстников?

– Что ж, – промолвила она, – раз вы спрашиваете, я отвечу. Я не верю ни в излагаемые вами факты, ни в теорию. Полагаю, ваша концепция общественной пользы невыносимо узка, а ваша вера в незыблемость догмы настолько негибка, что несет гибель и интеллекту, и чувству. Меня возмущает ваше безразличие к истине и услужливость перед властью, вызывающей одно презрение. Ну вот, воздух стал чище. Теперь я готова выслушать вас.

От ее грубости профессор вспыхнул и уже был готов разразиться бранью, но, поступив так, он предал бы традиции своего сословия. Поэтому он взял себя в руки. Грубость не красила Диотиму. Она настолько пренебрегла уклончивостью, что ему оставалось только сожалеть об этом. Она позволила себе углубиться в область фактов, которая для посвященных является только предгорьем недосягаемого хребта мудрости. Радуясь своей сдержанности, он сказал себе, что девчонка изнурена и что сидение на хлебе и воде кому угодно испортит настроение. Призвав на помощь многолетнюю лекторскую привычку, он ответил на ее отповедь в манере, которая непременно восхитила бы слушателя, понимающего, как велик он и как молода она.

– Диотима, – сказал он, – похоже, кое о чем ты не осведомлена. Невзирая на поздний час, я обязан сделать все, чтобы рассеять твое неведение. Начну с того, что лежит в основе всего остального: ты отрицаешь божественность Святого Захатополка?

– Отрицаю, – подтвердила она. – Нас учат, что он чудесным образом спустился с небес. А по-моему, он прилетел на вертолете со скрытого за облаками плато. Нам внушают, что он не умер, а волшебно вознесся на небеса, когда завершились его земные труды. В это я тоже не верю. Скорее всего, окружившая его, смертельно захворавшего, генеральская камарилья лишила его всякого контакта с внешним миром. Потом его труп сбросили в кратер Котопакси. Легенды подобного рода тайно передавались из поколения в поколение в моей семье, патриарх которой был в той затее заправилой. Со всех взяли клятву держать язык за зубами, в курсе одни мужчины. Но у них случается высокая температура, сопровождаемая бредом, а это то состояние, когда выбалтываются даже величайшие секреты.

Тут профессор почувствовал необходимость прочесть Диотиме лекцию о Правде.

– Дорогая моя девочка, – начал он, – даже если согласиться, что на мирском, фактическом уровне все произошло так, как ты говоришь, неужели ты не сознаешь, что существует высший смысл и в нем общепринятая в нашем краю доктрина выражает более глубокую правду, нежели любая легенда о вертолетах и военной камарилье? Какая связь между вертолетами и Божественностью? Это выдумки, не более того – без сомнения, изощренные и удобные, но недостойные того, чтобы занять центральное место в фундаментальных учениях, объясняющих мироздание. Если наш Божественный Основатель и впрямь соизволил воспользоваться чем-то подобным, то, несомненно, с некоей мудрой целью, и не нам ее оспаривать. Вот ты отрицаешь, что Он спустился с небес, – а ты уверена, что знаешь, где они, небеса? Тебе что, неведома великая духовная истина, что где возвышенные мысли, там и небеса? Где Захатополк, там и гнездятся, будь уверена, возвышенные мысли. Почти то же самое можно сказать о Его смерти. Что с того, что Его земная оболочка похолодела, стала безжизненной? Что, если Его последователи благоговейно разожгли из нее тот земной огонь, что ближе всего на земле к Божественному Огню, из которого последователи слышат Его голос? Они поклонялись не Его земной оболочке, ибо наш Бог – это Правда и Дух, а Правда и Дух помещаются в душе, а не в теле. Сказанные тобой резкие слова о Всемогущем Боге в каком-то грубом смысле, возможно, и соответствуют фактам, но в духовном отношении, как я тебе продемонстрировал, – в единственном отношении, приближающем нас к Сущности Божества, – они бесконечно ложны и подлежат осуждению со всей силой, внушаемой нашей святой верой.

– Профессор, – сказала на это девушка, – ваши речи, безусловно, впечатляют, но я пришла к умозаключению, способному, боюсь, вас шокировать. По-моему, есть факты и вымысел, правда и ложь. Знаю, проповедники доктрины Золотой Середины, к которой вы тоже, подозреваю, принадлежите, считают, что необходимо соблюдать золотую середину между правдой и ложью, как вы прекрасно сделали в своей речи, которую я только что выслушала. Вот только факты, по-моему, упрямая вещь, их невозможно отрицать. Мне известно, что садист Инка, учинив грязную оргию, надругался над моей подругой Фреей, а потом ее сожрал. Это факт. И как бы вы ни рядили его в мантию из тумана и мифа, он останется фактом, а если вы начнете от него отворачиваться, он вас выпачкает с ног до головы.

– Полегче! – взмолился профессор. – Ты сильно выражаешься, но вряд ли ты изучала философскую теорию Правды так глубоко, как положено студентке. Ты знаешь, что правда учения заключается в его общественной пользе и духовной глубине, а не в презренной, вульгарной точности, которую можно измерить линейкой в руках тупицы? Если применить к чувствам, которые ты испытываешь к своей подруге Фрее, стандарты истины, то как же они вульгарны! Насколько глубже, насколько созвучнее нуждам человечества был ее экстаз в момент апофеоза! Подумай, чего она достигла. За считаные мгновения, которые ты высокомерно отторгаешь, она обрела единство с Богиней Луны, вечный покой, вечную красоту, счастье вечно скользить в небе, свободу от горестей и бед земной жизни. А еще подумай, чем обязано человечество величественному ритуалу, которым завершилась ее земная жизнь. Вспомни о поэзии, медленной музыке, величественных мозаиках, вспомни Храм, суровое великолепие которого увлекает взор и душу ввысь! Ты хотела бы со всем этим покончить? Твой идеал – человечество, низведенное до пыльной бухгалтерской серости? Ты – враг поэзии, музыки, архитектуры? А как выжить всему этому без вдохновляющего божественного мифа (я не употребляю слов в пренебрежительном смысле)?

Хорошо, пусть искусство и красота ничего для тебя не значат. Но как быть с общественным устройством? С законом, моралью, правительством? Думаешь, все это выживет? Думаешь, люди не станут убивать, красть, вступать в близкие отношения с не-перуанцами, если не будут больше ощущать на себе взгляд Захатополка? Как ты не видишь, что если правда – это то, что полезно для общества, то учение нашей святой веры правдиво? Умоляю, отбрось свою самовлюбленную гордыню, покорись вековой мудрости и тем положи конец мучению и позору, которым ты подвергаешь своих родителей, учителей и друзей!

– Нет! – крикнула Диотима. – Нет, тысячу раз нет! Эта высшая правда, о которой вы толкуете, для меня – наихудшая ложь. Ваша общественная польза – всего лишь сохранение несправедливых привилегий. Замечательная мораль, о которой вы разглагольствуете, оправдывает угнетение и разложение большинства человечества. Мои глаза широко открыты, и никакие ваши лицемерные речи не заставят меня снова зажмуриться.

Профессор наконец лишился терпения и воскликнул:

– Ну и погибай в своей несгибаемой гордыне, проклятая отступница! Предоставляю тебя твоей судьбе, ты ее заслужила. – С этим он ее и оставил.

Оставалась одна-единственная возможность принудить Диотиму к раскаянию. Было известно о любви к ней Томаса, и можно было надеяться на взаимность с ее стороны. Вдруг любовь подействует сильнее авторитета? Решили устроить им встречу; в случае его неудачи способов заставить ее сойти с ложного пути уже не оставалось.

Томас переживал очень трудный период внутреннего конфликта, страха и малодушия. Как влюбленный он страдал от гибели надежд. Как целеустремленный юноша, чей путь к успеху прежде казался простым и ясным, страшился естественного подозрения: все-таки он оказался близким другом еретички. Как студент, изучающий теологию и историю, которому никогда не приходило в голову ставить под вопрос отцовскую мудрость, он пребывал в ужасе от опасных последствий возможного распространения взглядов Диотимы. После ее отступничества его стали избегать многие друзья, он видел, что теряет лидерские позиции в своей собственной группе. Отец, вернувшийся после разговора с Диотимой взбешенным, был суров с сыном.

– Томас, Диотима попала под влияние злого духа, которому я прежде уделял недостаточно внимания в своих теологических раздумьях. От нее исходили опасные мысли, как зловоние от серного пламени. Не знаю, успела ли она отравить твои мозги. Для твоего спасения хочется думать, что нет. Но если ты хочешь восстановить доверие, которое прежде радовало мое отцовское сердце, то тебе придется проявить откровенность и всем доказать, что ты категорически не согласен с ее подлой ересью и что прежняя приязнь не мешает тебе желать для нее заслуженного сурового наказания. Правда, кое-какая слабая надежда все еще теплится. Вдруг ты преуспеешь там, где потерпели поражение ее родители и я? Тогда все утрясется. А если нет, то твоим долгом будет доказать своим рвением, что ты не подхватил заразу.

Эти грозные слова все еще звучали в ушах Томаса, когда его впустили в камеру к Диотиме. В первый момент он замер, сраженный ее красотой и спокойствием. Обычная любовь и страстное желание ее сберечь на минуту опрокинули плотину осторожности и убежденности. Расплакавшись, он воскликнул:

– О, Диотима, позволь мне тебя спасти!

– Бедный мой Томас, – отозвалась она, – как ты можешь питать такую глупую надежду? Что бы я ни сделала, я обречена. Либо я умру Невестой Захатополка, прославляемой, но сгорающей от стыда, либо буду казнена как преступница, презираемая и проклинаемая, зато в согласии с собственной совестью.

– Твоя совесть! Ты воображаешь ее единственным арбитром против такой мудрости и стольких веков? О, Диотима, откуда у тебя эта уверенность? По-твоему, все мы ошибаемся? Ты совсем не уважаешь моего отца? Ты хочешь замарать своих предков? Я тебя любил и люблю. Я надеялся, что и ты меня любишь. Вижу, надежда была напрасной. Мне больно это говорить, но я больше не могу тебя любить, ты ранишь мои глубочайшие чувства. Для меня это совершенно невыносимо!

– Я, правда, скорблю о том, что поставила тебя перед таким жестоким выбором, – сказала она. – Раньше у тебя были все основания надеться на успешную и гладкую карьеру. А теперь изволь выбирать. Осудишь и проклянешь меня – и твоя карьера снова станет гладкой. Нет – что ж, это был бы благородный поступок. Но как ты ни прячешь это от самого себя, ты не сможешь быть счастлив, если от меня отвернешься. Иногда занятость и аплодисменты подхалимов будут заглушать твои сомнения; но по ночам тебе буду являться я, маня в счастливый мир. Ты будешь отворачиваться от меня – и просыпаться в холодном поту. Все потому, что я знаю, что тебе тоже, пусть на короткое мгновение, явилось видение, ради которого я готова принять муки. Это вовсе не Солнце и Луна, вдохновляющие нашу официальную веру. В этой вере гордость и страх: гордость за нашу империю и страх ее лишиться. Не на этих страстях должна строиться человеческая жизнь. Ее основами должны служить правда и любовь. Жить надо без страха, в счастье, которое разделяешь со всеми. Нельзя получать удовлетворение от вырождения других. Стыдно стремиться к жалкой физической безопасности в ущерб ручьям радости и жизни, набухающим внутри у тех, кто открывает душу миру бесстрашия и риска. Мы позволили заковать нас в цепи. За пределами своей страны мы заковали в цепи наших жертв. Мы не понимаем, что тюремщик сам превращается в заключенного, в узника страха и ненависти. Цепи, которые мы выковали для других, держат нас самих в духовном каземате. Помнишь, как озарило нашу долину солнце? Так же оно должно осветить темные углы земли. Пусть сейчас тебе это невдомек, но после моей смерти это станет твоей миссией.

На какое-то мгновение ее слова отозвались эхом в его сердце. Но он призвал на помощь всю свою решимость и превратил эту минутную слабость в гнев.

– Откуда такие мысли? Откуда такая уверенность, что твои напыщенные речи смогут заставить меня отказаться от всего, что мне дорого? Дальнейший разговор с тобой бесполезен. Ты должна умереть. А я должен жить, должен сражаться со злом, которое ты считаешь добром. – С этими словами он бросился прочь из ее камеры.

После неудачи Томаса власти оставили надежду принудить Диотиму к повиновению. Была выбрана новая невеста, а Диотиму приговорили к публичной смерти в тот самый момент, когда могло бы произойти отвергнутое ею мистическое единение с божеством.

День искупления греха объявили государственным праздником. На центральной площади города сложили костер, вокруг возвели трибуны; первые ряды предназначались для знати. За их спинами толпилось в жадном нетерпении все население города, коротавшее время за шутками и хохотом, щелканьем орехов и поеданием апельсинов. Многие забавлялись грубыми жестами, переминаясь в ожидании смертельной пытки осужденной. Первые ряды вели себя степеннее, Инка на своем троне величественно молчал. Томас как сын выдающегося отца получил привилегию сидеть вместе со знатью. Подозрения в том, что он разделяет ересь Диотимы, он сумел побороть, приложив немалые силы. Теперь в награду, а также в качестве испытания, он приобрел право наблюдать казнь вблизи.

Ее привели обнаженной. Она хранила спокойствие и неподвижность. Толпа вопила: «Мерзавка! Теперь она узнает, кто Бог!» Ее привязали к шесту посреди костра, костер занялся со всех сторон от поднесенных к нему факелов. Когда огонь подобрался к ее ногам, она посмотрела на Томаса – то был странный, пронизывающий взгляд, выражавший все сразу: и страдание, и жалость, и призыв; она жалела его за слабость и призывала доделать то, что начала она. От ее мучений у него разрывалось сердце, от ее жалости страдала его мужская гордость, а от ее призыва у него внутри вспыхнуло пламя под стать тому, что уже пожирало ее тело. В одно ослепительное мгновение он увидел свою неправоту, осознал свое поведение как мерзость, которой не было прощения; понял, что она гибнет за достоинство человеческой жизни; увидел, что и хозяева жизни, и толпа – в равной степени униженные жертвы животного страха. В этот страшный момент совершилось его раскаяние – хотя «раскаяние» слишком пресное слово для обозначения того, что он испытал. Это была страсть не слабее той, что поддерживала дух несчастной, гибнущей в огне, пылкое желание посвятить себя ее прерванным трудам, освободить человечество от кандалов страха и порождаемой страхом жестокости. Ему показалось, что он крикнул во весь голос: «Диотима, я с тобой!» В то же мгновение он лишился чувств, и крик раздался, верно, только в его сердце.

Глава VIТомас

Томас долго лежал в больнице; он тяжело заболел и потерял способность мыслить здраво. Его терзали кошмарные видения: подвергаемые пыткам женщины, мужчины-садисты, огонь, смерть, истошные победные вопли. Но рассудок постепенно вернулся к нему, здоровье тоже, а с ними несгибаемая решимость, преобразовавшая всю его натуру. Это был уже не прежний мягкий и доверчивый юноша, готовый идти по отцовским стопам и добиваться скромного успеха по отцовскому примеру. Проницательность, дарованная испепеляющей страстью, позволила ему увидеть без прикрас всю перуанскую систему и недостойные мотивы, которыми она руководствовалась. Его ум, приученный работать с механической четкостью в рамках, диктуемых ортодоксией, теперь вырвался за эти рамки, не утратив безжалостной остроты. Но освободился не только его интеллект, но и – причем в еще большей степени – его сердце. Перуанцев учили почитать государство как земное воплощение Божества и сочувствовать только тем, кто тратил все силы на служение государству. Но государство уничтожило Диотиму, и Томас, восстав против этой жестокости, оказался бунтарем и против всех остальных зверств, всей бесчеловечности, всех установлений, отрицавших человеческое сострадание, и не только у него на родине, а повсюду, где обитали люди. Любовь, ненависть и ум спаялись в пламени его страсти в стальное единство. Его любовь к Диотиме перешла в любовь ко всем другим жертвам; ненависть к тем, кто ее осудил, – в ненависть к строю, допустившему такое. Ум подсказывал ему, что божественность Захатополка – миф, что Солнце и Луна – не божества, а безжизненные небесные тела, что обрушиваемые на контроль рождаемости проклятия – это суеверие и что люди, поедая собственных детей, убивают в себе способность к состраданию и доброте. Ум, сердце, воля привели его к непоколебимому решению сделать все возможное, чтобы установить на земле систему гораздо совершеннее той, которую его учили почитать, систему, которую одобрила бы Диотима. Он надеялся ослабить разъедавшее его изнутри чувство вины единственным мыслимым способом – отдать этот долг терзавшей его памяти Диотимы.

Но долг ее памяти, призванный ослабить его угрызения совести, состоял в изменении мира, а не просто в личной преданности или самопожертвовании. Раскаленный добела внутри, хотя внешне спокойный как лед, Томас взялся за дело. Он начал составлять план, чтобы потом приступить к его осуществлению. На людях, в общении с теми, кто не заслуживал его полного доверия, он не позволял себе ни слова критики существующего порядка. Его отцу и всем остальным казалось, что он избавился от своих прежних сомнений. Недоверие, сопровождавшее его в последние дни жизни Диотимы, вскоре прошло, и его карьера стала развиваться беспрепятственно, от успеха к успеху. Он выдвинулся на руководящий пост, к его словам прислушивались, находя в них вес и мудрость.

Его самого близкого друга и почитателя звали Пабло. Молодому Пабло Томас открыл свое сердце поздним летним вечером – сначала с опаской, а потом, видя понимание, постепенно сбросив маску. У Пабло были сомнения насчет справедливости сожжения Диотимы, но он благоразумно держал их при себе. Слушая Томаса, он засомневался гораздо сильнее. Они проговорили всю ночь, до зари, и разошлись, поклявшись быть заодно и способствовать скорейшему перевороту. Мало-помалу они сколотили тайное общество бунтарей. Студентам, изучавшим точные науки, невозможно было согласиться с божественностью Солнца и Луны; изучавшие историю не могли поверить в существование низших и высших рас; психологов возмущал каннибализм, легко сменяющий родительскую любовь. Рассказы о далеком от святости поведении Инки, невзирая на все предосторожности, просачивались из придворных кругов. Но Томас терпеливо выжидал.

Он втайне поручил способнейшим из своих последователей заняться изысканиями, которые власти запрещали под страхом смерти. Перуанский режим держался на смертоносном грибе со склонов Котопакси, но один блестящий молодой врач нашел профилактическое средство от эпидемии. Несколько сторонников Томаса стали губернаторами отдаленных провинций, благо такие назначения, подразумевавшие разлуку с Перу, были не в чести и обычно предлагались молодым людям в качестве их первых шагов в официальной иерархии. Очень осторожно, втайне эти люди стали противодействовать политике деградации, проводимой Перу в остальном мире. Пабло, второй после Томаса человек в секретной организации, стал губернатором провинции Килиманджаро. Тамошние горцы, сыны суровой природы, были закаленными и непримиримыми. Пабло открылся их вождям и впервые за много столетий вселил в них надежду на избавление от неволи. Многие заговорщики оставались на ключевых постах в Перу, ни в чем не подозреваемые начальством.

Наконец, после двадцати лет тщательной подготовки, Томас решил, что наступило время действовать открыто. Был составлен подробный план предстоящих событий. Томас, назначенный к тому времени ректором университета, объявил, что в определенный день выступит с сенсационным разоблачением. Всем его последователям, кроме получивших особые задания, было велено находиться в зале, где он произнесет свою речь. Подобно своему отцу в былые времена, он поднялся на кафедру, но его слова сильно отличались от отцовских. Он откровенно заговорил о том, во что верит, а во что нет. К изумлению не имевших отношения к заговору, самые крамольные его высказывания встречались самыми громкими аплодисментами. В зале началась паника. Тем не менее власти, как и предполагалось, сумели схватить оратора. Подобно Диотиме, он был приговорен к смерти в огне в праздник Богоявления.

Но последующие события застали власти врасплох. Один ученый, друг Томаса, придумал, как вызвать дождь, и сильнейший ливень не дал развести огонь, который должен был поглотить преступника. Пабло, в точности знавший время казни, выслал из своего губернаторского штаба на Килиманджаро огромный самолет, долетевший на сверхзвуковой скорости до дождевых туч над Куско. Там от него отделился вертолет, спустившийся на главную площадь и похитивший Томаса. Тот, улетев на Килиманджаро, создал у черни твердое убеждение, что произошло чудо. Правительство было парализовано неожиданным неповиновением большой части офицерства. Узнав о восстании на Килиманджаро, власти решили подавить его по старинке – при помощи грибковой эпидемии. Но африканцы оказались невосприимчивы к болезни, и власти пришли в ужас, переросший в оцепенение от известия, что верные Томасу ученые научились добывать радиоактивную смерть на вулканических склонах новой Священной горы. За много столетий власть имущие утратили привычку к страху и в кризисный момент струсили, когда посланники Томаса, кружа над ними в несчетных самолетах, пригрозили высыпать на них радиоактивную пыль. Вся правящая аристократия сдалась, получив обещание сохранить им жизнь. Центром власти стала гора Килиманджаро. Томас был провозглашен мировым президентом, Пабло назначен премьер-министром. Все признали начало новой эры и конец эры Захатополка.

Убедившись в прочности своей власти, Томас принялся разрушать систему разложения неиндейского населения. Он сократил продолжительность рабочего дня, составлявшую при перуанцах десять часов не потому, что этого требовала экономика, а чтобы лишить утомленных работников инициативы. С помощью верных ученых он значительно увеличил производство продовольствия в мире; объявив предохранение от зачатия непреступным, добился того, что рост населения стал способствовать счастью и здоровью людей, а не множить нищету. Он предоставил доступ к политической власти всем образованным людям и с максимальной скоростью развил во всем мире образование. Во многих странах, прежде томившихся под гнетом, произошел расцвет живописи, поэзии, музыки. Веками подавлявшаяся, спавшая энергия, вырвавшись наружу, сделала жизнь такой изобильной, какой она была в давние времена в считаных странах. Томас учил, что нет никаких богов. Молва упорно объясняла его бегство чудом, но он старательно убеждал людей, что чудес не бывает. Некоторые предлагали возвеличить его по примеру Захатополка, но он категорически возражал против обожествления и велел опровергать это учение во всех школах. При его власти не было жрецов, аристократов, рас господ и покоренных народов.

Глава VIIБудущее

Такова история Великой Революции, продиктованная Пабло, другом Томаса, после завершения эпохи последнего по причине его кончины. Его деяния и учение стали с тех пор священными скрижалями Эры Килиманджаро. Однако постепенно выяснилось, что некоторые места учения Томаса трактуются неверно, а чтение книги Пабло всеми без исключения может представлять опасность. Он не всегда оговаривался, что понимать буквально, а что – аллегорически. Теперь стало общепризнанным, что Томас на самом деле был богом, а Диотима богиней. Как известно, оба временно приняли человеческое обличье, но в момент их земной смерти возобновилась их небесная жизнь, отложенная на считаные годы ради нашего спасения. Теперь стало понятно, что отрицание Томасом своей божественности относилось только к его земному воплощению. Все это было исчерпывающе разъяснено через пятьсот лет после его кончины великим комментатором Григорием.

Книга Пабло еще какое-то время оставалась в обращении на условии снабжения ее комментариями от Григория. Но потом и это было сочтено небезопасным, и ныне знакомиться с книгой дозволено только лицензированным богословам. Но она все равно остается опасной. Один ее экземпляр хранится в университете Окленда, Новая Зеландия. Недавно ее вернули туда со странной надписью на последней странице:

«Я, Тупия, член племени Нгапухи со склонов Руапеху, сомневаюсь в справедливости толкований Григория. Я убежден, что Томас был мудрее Григория и буквально подразумевал все то, что сочли опасным священники и теологи. Моей задачей будет вернуть мир к старинному неверию, которое пытался распространять Освободитель».

Ужасные слова! Их последствия пока неясны.

Вера и горы