Сатанинская трилогия — страница 27 из 46

Почему бы и нет? Скрипки припустили вовсю. Давайте! Раньше это было запрещено, а теперь нет. Давайте! В такой одежде ведь неудобно. Зачем она нужна, только мешает. Ритм слышится все отчетливей. Давайте! Темнокожий смеется, показывая большие белые зубы. Давайте! Давайте! Давайте! Настолько, насколько это возможно, и до самого конца. Погасла свеча. Остались стоять только двое, они медленно, медленно клонятся, — погасла еще свеча, — они клонятся, наклоняются, остальные уже лежат на ковре.

18

Безграничная сеть брошенной железной дороги отсвечивала белым, словно наполненные водой колеи, где отражается небо, затем свет погас, и опять загорелся — красный. Торговый склад неподалеку тихо горел ночь напролет. Взрывались паровозы, вверх взметался столб искр, опадал. Полночь, два часа, три, — теперь считают не дни, а часы, — вот прошел еще один, а огонь тихо, тайком пробирается вглубь горы из угля.

Был еще пожар, горело внизу, в глубине красной пещеры, пламя продвигалось вперед понемногу, бросками, как подрывник. День едва брезжил, столько везде было дыма. Прокукарекал петух, на деревьях началась птичья перекличка, птицы показывались из своих потайных мест и сразу скрывались обратно. Пахло углем и паленой кожей. Час, когда механик в темно-синей рубашке и черной соломенной шляпе выходил из дома на работу, неся в руках корзинку с едой, но прежде, стоя возле решетки из проволоки, кормил кроликов травой и морковью, теперь — никакого механика. Час, когда ставни стучали, будто хлопая рассвету, — этим утром не хлопали. В аллее под сенью деревьев — площадка для игры в кегли, старичок, который постоянно их собирал, в последний раз (когда это было?) — не собрал кегли. Бутылка на столе опрокинулась, ее так и оставили вытекать по капле, лужа на дорожке еще не высохла. Старичок сидит здесь же. Там, где обычно ставят кегли, есть небольшой холм, чтобы они не слишком далеко разлетались, возле него и сидит старик, руки на коленках, голова свесилась, седая борода спутана. Лицо скрыто шляпой. Он не шевелится, не поднимает головы, не двигает ни руками, ни ногами, которых тоже почти не видно. И все, из оставшихся — только двое подальше: один лежит на животе, простерши руки, на голове сбоку кровавая рана; другой по-прежнему сидит за столом, упершись лбом в сложенные на столешнице руки. Это кафе, в котором, должно быть, все пили, потом началась драка, а позже никого не осталось, кроме тех, что уже не могли уйти. Пивная стоит с распахнутыми с двух концов дверями, за одной виднеется сад, за другой — дорога. Среди опрокинутых столов бродит, что-то выискивая, котенок. Рядом с зеркалом в черной раме с потрескавшейся позолотой висит на боку хромолитография с сидящим на бочке Вакхом — реклама торговца вином. Уцелели лишь часы с маятником, которые так и висят на месте. Каждый час они дважды звонят в глубине механической усыпальницы, звук рождается трудно, словно кашель, который называют «влажным». Часы с маятником пробили шесть, они пробили шесть во второй раз. Ничего более, вдали тоже, правда, особо далеко и не взглянешь. Словно смотришь через закопченное стекло. Деревья по форме напоминают глыбы туфа, и по цвету они тоже напоминают туф. Трава вытоптана, словно здесь была ярмарка. Дороги, тропинки никуда более не ведут, полощутся, словно ленты в воздухе, концы их висят в пустоте. Надо долго идти в сторону города, к развилке возле металлургического завода. Там баррикада из сваленных в кучу железных брусьев и балок. Рабочие вынесли все, что нашли в цехах, а сами укрылись сзади. Вероятно, они были вооружены, их атаковала кавалерия. Перед баррикадой — трупы лошадей ногами кверху, с животами, раздувшимися, словно зрелая тыква. Повсюду — предметы экипировки, мушкетоны, шлемы. Все написано перед вами, словно чернила расцветили страницу словами и предложениями. Под деревьями за садовой изгородью что-то зашевелилось. Это несколько оставшихся без хозяина лошадей, которых поманила сюда трава. И вот снова что-то движется. На сей раз женщина, она шла к дороге, толкая перед собой плетенную ивовую коляску с вощеным полотняным верхом, в которой было несколько малышей. Вероятно, они болели. Она шла быстро, как только могла, склонившись над ними…

Дорога. Дома. Куда она направляется?

Дома, виллы. Запертые, с распахнутыми дверями, за стенами, заборами. За кустами сирени — хвойные деревья, которые всем нравятся, потому что зимой остаются зелеными. Шале, белые здания с плоской крышей, из цемента, из тесаного камня, крашеные и некрашеные, оштукатуренные и нет, маленькие, чаще высокие, расположенные нелепо, смешные, со смешными названиями, вдоль всего проспекта, обсаженного по краям деревьями, с которых один за другим падают листья, не успев пожелтеть.

Это была ненастоящая осень, ненастоящий конец года. Листья падали, будто царапая сухую землю; затем послышалось пение.

На входе в город дорога поднимается и выходит на площадь, где раньше располагался сенной рынок с общественными весами в центре и домиком весовщика рядом. На людях были полушерстяные штаны, синие рубахи, фетровые шляпы. Они бежали схватить под уздцы припустившую лошадь, а позади раскачивалась, благоухая, квадратная конструкция, стоял маленький дом на колесиках и без окон. Когда еще были рынки и туда приходили крестьяне.

Но теперь здесь вооруженный отряд. У одного из мужчин с плеч упали серые подтяжки с красными крестами. Солдатские брюки больше не держатся, полицейская каска свесилась набок.

Отряд все ближе, вокруг рыночная площадь, на которой больше нет рынка.

Воздетые руки из-за висящего в воздухе дыма кажутся тоньше.

Они жестикулируют, машут руками, поднятыми над едва различимыми фигурами, кто-то клонится, кто-то падает, шаг назад, как раз вовремя, чтоб не свалиться.

— Эй, будь здоров!

— Идешь?

— Куда?

— В «Железную хватку».

Их уже много.

Ничего не видно, ничего не различимо. Ясно только, что все до самого низа в движении, колышется в тени. Словно дерево подпилили и оно вот-вот упадет. Словно привязали веревки и орут: «Берегись!Берегись!» Слышно, как трещит ствол. Крыши группами и нагромождениями приходят в движение. Они тоже клонятся то в одну сторону. То в другую на фоне неба, которое, кажется, поднялось в испарениях снизу и, восстав из каких-то глубин, закрыло собой настоящее. Мы уже никогда не увидим (иного неба, что спрятано позади, чистого, сияющего и живописного, оно уже не для нас. Небо от нас отделилось. Мы живем под небом, поднявшимся с самой земли, под ложным земным небом, и оно давит на нас, но ничего страшного, так даже лучше! Ничего страшного! Кажется, именно так говорят те, что приходят сюда (а приходят они со всех концов). И все же ногам не хватает опоры, больше нет цели, нет центра, никто не может опомниться, никто не знает, что происходит, не знает, кто он, но ничего, ничего страшного.

Они приходят группами, приходят отрядами. Вот еще одна улица, более-менее ровная, переходящая в другую, спускающуюся вниз.

Все ведет вниз, в нижние кварталы. Во что-то туманное, во что-то кислое, от чего начинаешь кашлять, там какой-то опьяняющий воздух, опьянение повсюду в воздухе, или же мы пьяны изнутри?

Неизвестно, никто ничего не знает, все движется, бродит.

Эти узенькие улочки, где все уже разрушено. Некоторые дома еще горят, другие уже сгорели и в их дыму мреет все остальное. Дыму некуда деться, и вот он спускается, спускается ниже, висит перед вами, вы кашляете, смеетесь, несете его на себе, он обернулся у вас вокруг шеи, в нем спотыкаешься. Ничего страшного! Вот и площадь, здесь они собираются. Она должна быть невелика, но никто не принуждает знать, что она невелика, ведь очертания ее все равно теряются. Различить можно только тех, кто совсем близко. Перед вами часть мощеного пространства. Они расставили столы, одни за ними сидят, другие под ними лежат. Эти еще как-то двигаются, а вон те уже никогда не зашевелятся. Они вытащили наружу все столы, которые только нашли, образовав некий новый вид общества, где все блага общие: еда, питье, принесенные бочки, бутылки, награбленные запасы, да и тела тоже, поскольку все общее. Они сидели так тесно, что стоило одному в конце стола наклониться, как в едином движении наклонялись и все сидящие на скамье. Слышались выстрелы револьвера. В углу, словно заводной, упорно играл аккордеон. За ближайшим столом парочками сидели парни и девушки. Прогремел мощный взрыв, заполнив собой пространство: воздух тихо задрожал, и лишь потом, снизу почувствовался сильный толчок. Они только лишний раз пошатнулись, но почему бы и нет? Мы лишь плотнее прижались друг к другу и стали держаться еще крепче. Все захохотали. Палили из револьверов, ружей. Запели хором: быстрей же, быстрее, пока еще есть возможность! Равенство, братство, не правда ли? Но вот парень повернулся к девушке, земля вновь задрожала, и он обхватил ее за талию, чтобы она не упала. Он смотрел на нее, видел, что она хорошенькая. Начал с ней говорить, и вдруг выпалил:

— Будешь моей! Хочу показать им, что ты моя! Я покажу тебя им, ты ведь красивая!..

Она не верила и, отбиваясь, смеялась, но он схватил ее. Он был сильнее, он взял ее на руки. Поднялся. Встал на скамью — последний раз попытаться стать выше их всех, вместе с ней, потому что она красивая, и она — его; выше их тел, выше голов — он встал на скамью, затем на стол.

Он что-то кричал, кричал:

— Вы видите?!

Он поднялся на стол:

— А ты, — говорил он девушке, — ты будешь еще выше, чем я, — и он поднял ее на руках вверх.

И на короткий миг ее все увидели (словно все и сбывалось, как он говорил, словно все налаживалось), она была наверху, ее голова запрокинулась, повисли длинные волосы, плечи сжались…

Затем — бах! Кто-то выстрелил из ружья.

Парень и девушка рухнули вниз. И все стало так, как бывает на море, когда одна за другой идут ровные, плоские волны, не захлестывающие друг друга, — потому что мы тут все вместе, все на одной высоте, так ведь? Мы все равны. Так и надо, он не имел права. Все смеялись. Но тогда (и это было уже во второй раз) воздух опять задвигался, послышались возгласы. Где-то слышалось множество голосов, кричавших: «Оно наше!» Получалось настоящее песнопение, кричали они все время одно и то же: «Оно наше!» И еще. Воздух затрещал, глыбы, пласты воздуха, слитые воедино,