Сатанинская трилогия — страница 30 из 46

а, там, где никого нет. Здесь.

На наших полях, в нашей милой и славной, такой маленькой стороне, где в это не верилось, где невозможно было в это поверить, настолько все было спокойно. Так нет же!

Здесь, как и везде, — повсюду смерть, — приближается, поспешая или же медля, как то разумеет она, не мы.

Ее спросили: «Кто ты?» Спрашивают вновь: «Кто ты?»

Но времени на расспросы достаточно, его даже слишком много. Времени, чтобы задать ей этот вопрос, задать его снова, и еще раз — нет ответа.

И часто звучит он, при любом случае, почти все время, а времени у нас много, его более чем достаточно. Наедине с нею: она и вы. В великой тиши — никого — лишь она. Ответа нет, лишь растущая тишина.

Под этим небом, в четырех стенах. В четырех стенах в маленькой спальне не происходит ничего, лишь это: она идет. Но то, как она приближается, видит только она сама.

Вот Гавийе. Гавийе слушает, — он слышит только себя. То, на что он смотрит, — это сам Гавийе, который перестанет им быть. Гавийе смотрит в зеркало. Когда он туда смотрит, ему, кроме себя, ничего и не увидеть. Нет больше ни времени, ни пространства. Ничего, кроме малюсенькой спальни и еще меньшего в ней человека. Все оскудело, съежилось до ничтожных размеров: приблизительно метр шестьдесят пять на шестьдесят. И никаких свидетелей. Он — тут, и он — в зеркале. Он прислушивается к себе, смотрит на себя. И она — она здесь, но ее не видно. Приближается ли он к отражению, отступает ли подальше — ничего нового, только он. Глядя на себя, он растрогался. Отражение то влечет, то отталкивает. То он себя ненавидит, то себе нравится. Он обвиняет себя, жалеет, сетует. Бежит от себя прочь, вновь пытается себя отыскать. Маленький мальчик, каким он был прежде: он пытается разжечь огонь, но огонь гаснет; он печет картошку в золе, получается вкусно, но картошка быстро заканчивается; вот он ее и доел. Куда бы он ни пошел, все заканчивается. Нигде нет пристанища, все смещается, движется. Мы возводили лишь временное, время рушится, и вместе с ним рушится все остальное. Под платанами кто-то сидит с бутылкой лимонада, — это женщина, она смеется, — у нее черные глаза и волосы, кожа загорелая, голая шея, она одета в белое муслиновое платье с красным шелковым поясом, — она смеется из-за всего, над всем, что ей говорят; говорят ей что-нибудь или молчат — смеется; там было пятеро музыкантов на украшенном еловыми ветками, гербами и бумажными розами деревянном помосте, вновь зазвучала музыка, он сказал: «Пойдем?..» — она засмеялась; он подал ей руку, они поднялись на площадку; Играли на тромбоне, корнете, рожках, кларнете; внезапно он обнял ее, она смеялась, он прижимал ее к себе; вот он захотел сжать ее еще сильнее — руки его пусты.

Он вернулся, но куда? В ничто, к самому себе. Он передергивает плечами, видит отстающие от стены серые обои с синими букетиками, на мгновение это его успокаивает. Он пытается себя урезонить: «Это всего лишь игра воображения, это из-за жары, должно быть, у меня жар, я болен!..» Он распахнул дверь, позвал. «Мне всего лишь тридцать два, что ж теперь?..» Он идет из комнаты в комнату: они пусты. Возвращается: «Мы же не сделали ничего дурного! Я никому не причинил зла, никому никогда не вредил, никого не обворовал, я всегда был честен!..» Обеими руками он хватает кувшин, пьет воду. «Никому зла не делал, никому, так что же теперь? Ведь нет, никогда! Уверяю вас! Клянусь!..» Никто его не слушает, никто не слышит. И снова на стене перед ним появляется приговор; он отворачивается, — приговор появляется на стене напротив. Он закрывает глаза: это внутри него. Закрывает глаза, открывает. Глаза открыты, глаза закрыты. Все время одно и то же. И он это видит. Гавийе смотрит на Гавийе, а потом никакого Гавийе не будет. Лоб, глаза, нос, а потом — ни лба, ни носа, ни глаз; что-то еще думает, чувствует за этим лбом, а потом — ничего. Люди устремляются к смерти из страха перед ней.

Это так непонятно! Вот как устроен человек — ничто, слывущее всем; а потом — ничто совсем. Гавийе понимает, что будет ничем. И ему так страшно, что его не будет, и он решает: «Скорее перестать быть чем-то!» Вот как устроены люди. Они устремляются к смерти из страха перед ней. Думая, что удаляются от нее, идут ей навстречу. Пустота их влечет, как в горах перед бездной: делаешь шаг, чтоб не упасть, и падаешь; опасаешься, что упадешь, и падаешь из-за опасений.

Гавийе открывает ящик комода, берет револьвер.

24

Озерная вода была цвета намокшей земли с белыми поблескивающими полосками, похожими на следы слизняка. Те, кто уже здесь, вновь прибывающим не мешают: им тоже нужно, они тоже вынуждены.

Тем не менее ничего особенного здесь нет — всего лишь круг мертвой воды. Все, что вдали от этого места, больше не существует, все дистанции, расстояния упразднены. Круг мертвой воды, полукруглый песчаный берег, две-три ивы, два-три неподрезанных разлапистых платана с большими стволами, кусты. Круглое пространство воды, напоминающее стекло часов, все в него погружаются, не в силах оставаться на раскаленном песке, прожигающем вплоть до лодыжек, щебенка — будто железки гладильщика. Жить на земле уже невозможно. Они делают шаг, другой, им непривычно. Они заходят все дальше, и из-за обмана зрения кажется, что дно поднимается им навстречу, как странно. Они оскальзываются на поросших мхом камнях, падают. Они не решаются идти дальше, но так надо. Заходят по колено, вода достигает уже живота, половина тела чувствует невероятное блаженство, для другой все становится невыносимым. Они с головой погружаются в воду, им не хватает воздуха; они снова вдыхают воздух, но теперь им не хватает воды. Надо было почувствовать это, чтобы понять, как всем плохо. Никто не беспокоится о тех, кто зашел слишком далеко. Видите, никто ни о ком уже не тревожится и даже, если бы те позвали на помощь, никто б не откликнулся. Руки вновь погружаются в воду, перебирая в ней, словно в траве; ничто никого не трогает, все теперь — личное дело каждого. В озерной воде цвета мокрой земли — будто течения, отдельные реки, что-то темное идет поверху, медленно растворяется в остальной воде, исчезает. Несколько из недавно пришедших все еще стоят под тальником, пытаясь почувствовать остатки свежести, прижимаясь к коре, или, зарывшись в акации, придвигают ветки поближе. Сюда же привели маленького калеку и, повесив костыли на ветках, бросили его на песке; вон он, голова свесилась меж выпирающими плечами, рот раскрыт, ребра выступают, словно лемехи. Слышен плач, слышно, как кто-то кашляет. Некоторые прибегают и кидаются в воду в одежде. Все они вынуждены это делать, их толкает вперед, все дальше. Они пытаются выжить, они говорят себе: «Так надо», что-то толкает их сзади, что-то уже поджидает их впереди. Нет больше ничего, лишь небольшое круглое пространство, оно все уменьшается, — есть только оно, — чтобы не умереть сейчас, чтобы умереть вскоре. Они это понимают. Не слышно больше голосов, зачем говорить? Стоит великое молчание. И вдруг:

— Не-е-ет!

Кричит женщина с ребенком, она сжимает его в объятьях. Он не может этого знать, к счастью, не может. Она поднесла его так близко, как только могла, она сжимает его в объятьях. Он спит, жара его убаюкала, он не будет страдать, прощай! Она целует его, целует вновь, быстро, его лоб, глаза, носик. Снова и снова… Затем поднимает его обеими руками над головой, устремляясь вперед, шагая как можно шире…

И вот по воде пошли завихрения, а его — его вынесли обратно на песчаную жаровню, на палящее солнце, он прижал ручки и ножки к тельцу.

Съежившись, словно в женской утробе, он поднес кулачки к щечкам, подтянул колени к груди. В этот момент, прекращая существование, он такой же, каким был в момент появления, жизнь оканчивается, припав к своему истоку.

25

Виттоз стоял перед домом, на нем была женская шляпа с цветочками и юбка жены. Виттоз стоял перед зеркалом, он одевался в женское и курил трубку. Усы занимали почти половину лица под широкой серой соломенной шляпой, черные шелковые ленты завязаны под небритым подбородком. Он поднял голову, чтобы еще раз взглянуть на себя, мешались текшие по носу и свисавшие с бровей капельки пота — одна, вторая, — он вытер их рукой. Он вытер их, громко смеясь, глядя в зеркало. Вышел, продолжая смеяться, он надо всем смеялся. Услышал, что говорят в соседнем доме. Остановился.

— Ну да! Это ты виноват! Если б мы оставили деньги дома, они б не пропали… — говорил женский голос.

— А проценты? Десять тысяч франков с шестью процентами годовых, получается еще шестьсот франков в год, — мужской голос.

— Проценты? А где они? Ты их видел? Чертов скопидом!

Виттоз стоял под окном, — это был первый этаж, — ему надо было только подняться на цыпочки.

Старуха едва держалась на ногах. Старик с трудом поднимался со стула. Дышал он трудно, прерывисто и хрипло, как кузнечные мехи. Одной рукой он опирался о стол, другую поднял:

— Замолкни!

И сам замолчал, ему надо было отдышаться.

— Ты не понимаешь… что… что у меня все документы… расписка… квитанция… вот что важно… на сумму в десять тысяч… десять тысяч… шестьсот…

— Ну так сходи за ними!

И показывает ему на раскрытую дверь (Виттоз отпрянул).

В дверном проеме виднелись мостовая, толстый поникший стебель львиного зева, у старика не было никакого желания.

Он упал на стул. И больше не двигался. Она тоже не двигалась…

Продолжавшему улыбаться Виттозу не потребовалось отступать дальше. Он сощурил глаз под широкими полями шляпы с двумя черными шелковыми завязками и повернулся к вам (хотя вас там не было), указывая большим пальцем поверх плеча на окошко.

Ему так хорошо, как еще никогда не было. Единственное, что немного мешает, — язык. У него слишком большой язык. Он постоянно жует, пережевывает язык, который занимает весь рот, мешает говорить.

Но идти не мешает. К тому же сейчас никого, кто мог бы воспрепятствовать делать, что хочется, посреди большой пологой центральной улицы, плавно спускающейся к озеру, по которой Виттоз мог дойти до конца. И вот он замечает, что потихоньку, шаг за шагом заходит в воду. Шаги вдруг даются сложнее из-за отяжелевших башмаков, словно кто-то хватает за ноги, он озирается. Ему становится еще веселее. Озеро поднялось выше набережной: Виттоз намеревается снять шляпу, но думает, что такие шляпы обычно не снимают, он делает реверанс. Вода доходит до колен, смешно. Большие, светлые и зеленоватые стволы платанов растут теперь не из земли, а из озера, поднявшегося до жилищ. Вода залила палисадники, разлилась среди кустов черной и красной смородины, массивных георгин и высоких мальв. Добралась до ножек скамейки у двери и, осмелев, подбирается к кухне. Виттоза это смешит, Виттоз пускается в пляс. Виттоз видит всю эту воду, он прыгает по ней на одной ножке, осторожно приподымая юбку пальцами, как барышни на балах. Когда танцевать надоедает, он принимается звать. Ему хочется, чтобы кто-нибудь пришел, он не желает веселиться один, это понятно, гораздо веселее, когда людей много. Он зовет как может, у него не вполне получается. Он заглядывает в одну из кухонь: «Эй, вы идете?.. Анриу! Это ты? Ты идешь?..» Ему отвечают. Он: «Ах, это ты…» Он понимает, что ошибся. Это за грубой холщовой занавеской мычит корова с переполненным выменем, мучимая жаждой и голодом,