— А дальше?
— А дальше будут края, которых я не знаю.
— Но я знаю…
Но тут же он понял, что больше не знает. Там, где он думал отыскать их в воспоминаниях, зияла пустота.
Ничто никогда более не изменится. Сердце ни в какое путешествие более не отправится. Сердце находит все там, где оно есть. Люди делают то, что делали прежде. Он снова бросит цветок в воду. Он опять будет смотреть, как белка бегает по стволу то вверх, то вниз. И все тот же цвет неба будет виднеться в просветах в сени ветвей.
Питом по-прежнему сидит на табуретке возле перегонного куба; гладит короткую белую бороду, говорит:
— Больше нет никаких грязных примесей. Прежде, когда я замачивал корни, страшно было смотреть, какой толщины поднималась на поверхности пена, надо было ее снимать три, а то и четыре раза. Теперь корни бродят, но вода остается такой же прозрачной, как если бы ее только что принесли из родника.
Из куба капля за каплей в глиняный кувшин сочился еще теплый ликер, будто часы отмеряли время.
Когда кувшин наполнялся, Питом шел перелить содержимое в склянку.
Еще были оплетенные бутыли — огромные стеклянные баллоны, до самого горлышка увитые ивовыми прутьями; прежде он привешивал к ним этикетки с указанием года; давая отведать ликера, он был похож на рассказывающего о вине винодела; говорил, к примеру: «Это — 1928-го. Вот это — 1931[21]-го». Теперь же все урожаи были похожи, меж всеми было сходство: «Это все отличного качества, — говорил Питом, — высшего качества, лучшее из лучшего, само совершенство!»
Взяв большой толстый стакан, наливали немного для пробы; и в самом деле, невозможно было представить вкус совершенней; принимались кивать, одобряя; но во всем этом не хватало радости удивления, сюрприза, может быть, превосходный вкус был ожидаем и нельзя было им насладиться так, как хотелось?
— Ведь в прежние времена, — говорил Питом, — все было не так. Конечно, в этих бутылках сидел еще и дьявол, в них оставалось что-то нечистое. В прежней жизни никто не знал, что именно будет с теми, кому я подношу выпить; надо было дождаться, когда подействует градус. Вы можете мне сказать, когда человек в прошлой жизни был истинным? Был ли он настоящим тогда, когда еще ничего не пригубил? Или тогда, когда уже выпил? Он показывал свою суть каждый день или в определенный момент? Ни в чем не было уверенности. Эти лучшие друзья… «Пропустим по стаканчику?» — говорил я. И, понимаете, сразу все становились задушевными приятелями…
Все думали, он собирается рассказать историю; вероятно, он и хотел поведать что-то еще, но вдруг замолчал.
Словно обрезали нить и то, что было привязано к ней, упало.
А Шемен в мастерской продолжал рисовать картину, используя лишь светлые краски, и дивился, что они кажутся ему уже недостаточно светлыми.
Он продолжал стоять перед картиной, на которой все было прекрасным; все на ней было таким, словно бы уже и не существовало.
Теперь все было слишком красивым. Уже не случалось так, как в минувшей жизни. Прежде, в той, минувшей жизни сердце человеческое было, как небо, а то чаще всего оказывалось серым; теперь каждый день в окна сияло солнце, и освещаемые им предметы, вырезанные из чудесной розовой лиственницы или благоухающей еловой сердцевины, начинали светиться. Прежде почти никто никогда не был собою доволен; может, на десять дней и придется один хороший; порадуешься на себя разок в две недели. В прежние времена на сердце редко случались праздники, может, поэтому их столь ценили. Шемен выколотил о верстак почти полную трубку. Чаще всего ничего вообще не хотелось, даже табака, потому что сам себе был противен. Напрасно принималась щебетать птица, которая вам прежде нравилась; напрасно качались ветки на склонившемся дереве, словно оно тянуло к вам руки. Шемен уселся в углу, уперся локтями в колени, опустил голову. Таким Шемен был в прежней жизни, сердце его было чутким, слишком чутким для той суровой жизни, он искал самого себя и не находил, но теперь… Что же происходит?
Пока Шемен держал кисть и ходил с ней туда-сюда, что творилось у него внутри? И что за странное поднимается в глубине сожаление, словно зверь взбаламутил ил на дне лужи?
— Я смотрю на своего малыша, говорю: «Ты такой милый! Улыбнись мне еще разок!» Мой маленький, он больше не плачет. Я надела на него рубашечку и вязаный чепчик, а поверх — хлопковое платьице и курточку, вот и все — теперь не надо надевать столько теплых вещей, как прежде. Иногда я кладу его в кроватку голеньким, а иногда сажаю его голенького на стенку ограды, там ему нравится. Машет ручками и ножками, сколько хочет.
Она подносила его к свету, показывала:
— Посмотрите. У него вокруг ротика все покраснело, словно он ел малину. Но водой это не смоешь.
Она брала носовой платок, терла:
— Видите?
И вторила остальным:
— Это потому, что у нас все теперь есть.
Единственное, чего нам не хватало, так это перемен.
И вот шла Катрин с внучкой, шла толстушка Мари с Печальной Люси (правда, та уже не могла печалиться). Слышался шелест воды: Феми поливала сад. За окном, как всегда, сидел Питом.
Шерминьон шел на своих двоих, словно у него всегда было две ноги.
Приходил Бе, его спрашивали: «Ты видишь?»
А когда добавляли: «В прошлой жизни ты такого не видел!» — он оглядывал вас с таким удивлением, словно бесконечное небо и все вещи под ним принадлежали ему веки вечные.
На вершине горы сверкает солнце. Одна гора — остроконечная, другая — ровная. Эта — зеленая. Та — серая.
Вот — одна гора, вон — другая, затем снова — гора, и опять — гора.
Одна — ровная, другая — остроконечная. Вон та — зеленая, а там вон — серая…
XII
Терез Мен поднялась с козами к местечку под названием Суз Анпрейз высоко в горах. Как можно понять из названия, оно находится под скалистыми склонами. Расположено на большой высоте, вдали от всего. Каменистые склоны Анпрейз сияют возле горной гряды, словно ящик матового стекла. Добраться туда можно часа за три. Повсюду обломки скал, когда-то рухнувшие сюда с гряды, огромные, как дома, будто стоит тут другая деревня. Ходить здесь с животными, в общем, неудобно. Местность это вздыбленная, удаленная, труднопроходимая и страшно дикая, хотя не настолько, как чуть дальше к востоку, где начиналось ущелье такое огромное, словно целую гору рассекли ударом гигантской сабли. Под склоном Анпрейз есть поросший травой спуск, а после — гигантские обломки; если повернуть налево — ущелье — надо встать лицом к гряде, оно будет слева. Земля внезапно уходит у вас из-под ног, обрываясь и скользя вниз на глубину не менее ста пятидесяти метров; и, чтобы обогнуть пропасть, нет ничего, кроме узкого карниза, на котором едва помещаются ноги. Повсюду вокруг еще царствует солнце, но ниже — местность, куда солнечный свет никогда не проникал; нет там ни красоты, ни силы дня. Тем не менее в прежней жизни именно сюда люди отправлялись на поиски и даже отваживались спускаться вниз меж горных массивов, гонимые потребностью раздобыть воду, смертельно рискуя из страха погибнуть от смерти иной (в периоды великой засухи); они спускались глубоко в ущелье, отыскивая ручей, а позже проложили для него русло, обустроив деревянный канал, но то время кончилось. Теперь для спуска требовалось уж слишком большое любопытство, которое как раз и приписывают козам, ведь порой оно просто распирает этих рогатых созданий.
И вот козочка — звали ее Бланш, и принадлежала она Феми — поскакала именно к ущелью.
— Куда это ты?!.. Эй! Эй! — Кричала Терез. — Эй! Чего это?!..
Она поднялась, продолжая ту окликать:
— Тэ! Тэ!
Но Бланш, не слушая, уже скрылась за огромными камнями.
— Тэ! Тэ!
Терез замахала хлыстом:
— Тэ! Тэ!
Маленькое вздутое лицо исказилось. Малорослая пузатая фигурка метнулась вслед за животным.
— Тэ! Тэ!
И снова:
— Тэ!
Крик раздавался уже вдали.
И вот уже никого и не видно, коза скрылась в ущелье, а Терез устремилась за ней.
Потом все было, как каждый вечер. Стадо спустилось с гор в обычное время, как и всегда. Стадо было собрано, позади шествовала Терез. Стадо было большим, и отсутствия в нем одной козы никто заметить не мог. Исчезла лишь частица огромной массы, которая то устремлялась с горных ярусов вниз скачками, только временами замедляя ход, напоминая водопад, то ровно шла по земле, являя картину оползня. Вид стада из-за одного животного не меняется. Настал дивный вечер, похожий на остальные. Все вещи были окутаны розовой дымкой, словно виноградные гроздья что помещают в кисейные мешочки, дабы защитить от ос. Послышалась неспешная песня. Оказавшись прямо над деревней (на последнем горном ярусе), Терез, как всегда, подудела в медный рожок.
Распахнула калитку. Животные вошли в загон. Она затворила калитку.
И все было, как каждый вечер. Как каждый вечер, приходили женщины, каждая забирала одну или две козы, берясь либо за один ошейник, либо обеими руками за два ошейника. Пока все было, как каждый вечер. Единственная разница заключалась в том, что Терез осталась возле загона, тогда как обычно сразу же шла домой.
И женщины:
— Чего ждешь-то?
Но она продолжала вязать чулок, этого вместо ответа для нее было достаточно.
Распухший зоб ее шевелился, руки двигались какое-то время в одинаковом темпе, пока не явилась Феми.
Феми собиралась войти в загон, но Терез проговорила:
— Можете не ходить.
— Почему это?
— Потому что вас там никто не ждет.
Такая была у нее манера изъясняться, поди пойми. Но люди понимали. Пытаясь засмеяться, она издала звук, из-за ее дефекта похожий на блеяние.
И больше ничего. Феми ничего не сказала, она не рассердилась, не принялась сетовать. Больше никто не сердился, никто не сетовал.
Ее обступили другие женщины. Одна сказала:
— У нас молока слишком много, возьмите…
— У нас скоро будут козлята. Мы с Люком дадим вам козочку…