— Он опять начинает, — простонал Джабраил. — Что за проклятый язык?
— Он сочинил его. Земблянская нянюшка сказала это Кинботу, когда тот был маленьким. В «Бледном огне»{1251}.
— Перндирстан, — повторил Фаришта. — Звучит как название страны{1252}: может быть, Ада. Так или иначе, я пас. Как можно читать человека, который пишет на своём собственном языке?
Они почти добрались до квартиры Алли, миновав Спитлбрикские Поля.
— Драматург Стриндберг{1253}, — заметил Чамча рассеянно, словно следуя каравану каких-то глубоких размышлений, — после двух неудачных браков женился на знаменитой и прекрасной двадцатилетней актрисе по имени Харриет Боссе{1254}. В «Сне»{1255} она была великим Паком{1256}. Кроме того, он написал для неё партию Элеоноры в «Пасхе»{1257}. «Ангел мира». Молодые люди сходили по ней с ума, и Стриндберг, в общем, он стал чрезвычайно ревнив, он почти потерял рассудок. Он пытался запирать её дома, вдали от глаз людских. Она хотела путешествовать; он приносил ей книги о путешествиях. Как в старой песне Клиффа Ричарда{1258}: Решив закрыть ей все пути, / чтоб ни один / не смог её похитить{1259}.
Фаришта тяжело кивнул в знак понимания. Он находился в состоянии некоторой задумчивости.
— И что? — спросил он, когда они достигли места назначения.
— Она бросила его, — невинно объявил Чамча. — Она сказала, что не в силах примирить его с человеческим родом.
По дороге из метро домой Аллилуйя Конус читала безумно счастливое письмо матери из Стэнфорда, Калифорния. «Если люди скажут тебе, что счастье недостижимо, — писала Алиция крупными, округлыми, наклонёнными влево, неуклюжими буквами, — любезно направляй их ко мне. Я покажу им. Я обрела его дважды: первый раз, как ты знаешь, с твоим отцом, второй — с этим добрым, широкой души человеком, чьё лицо — цвета апельсинов, растущих повсюду в этих краях. Удовлетворённость, Алли. Она побеждает волнение. Испытай его, и ты его полюбишь». Оглядевшись, Алли увидела призрак Мориса Уилсона, сидящего на вершине огромного медноствольного бука в своём обычном шерстяном одеянии — тэмешэнте, свитере «плюс четыре»{1260} с ромбическим узором от «Pringle»{1261}, — выглядящем чрезмерно тёплым для такой жары. «Теперь у меня нет на тебя времени»{1262}, — сообщила она ему, и он пожал плечами. Я умею ждать.
Ноги снова давали о себе знать. Она сжала зубы и побрела дальше.
Саладин Чамча, укрывшись за тем самым меднотелым буком, с которого призрак Мориса Уилсона взирал на болезненный шаг Алли, наблюдал за Фариштой, появившимся из передней двери квартиры, в которой он нетерпеливо ожидал её возвращения; наблюдал за ним, красноглазым и безумным. Демоны ревности сидели на плечах Джабраила, и он кричал строки из той же старой песни, гдеада пламеннаяпечь кудаувлечь меняпосмела сукасукасука{1263}. Казалось, Стриндберг преуспел там, где Нервин (поскольку его не оказалось рядом) потерпел поражение.
Наблюдатель на верхних ветвях дематериализовался; второй, довольно кивнув, направился вдаль по аллее тенистых, раскидистых деревьев.
Затем начали поступать телефонные звонки — сперва в лондонскую резиденцию, а затем и в дальнюю, в Дамфрисе и Галлоуэе{1264} — в адрес Алли и Джабраила, сперва не слишком частые; потом же их стало трудно назвать редкими. При этом, говоря по правде, голосов было не слишком много; а потом снова стало вполне достаточно. Эти звонки не были краткими, вроде тех, что делаются горячими воздыхателями и другими телефонными хулиганами, но, с другой стороны, они никогда не продолжались достаточно долго для полиции, прослушивающей их, чтобы отследить источник. При этом весь сомнительный эпизод длился не очень долго — всего лишь дело трёх с половиной недель, после которых звонящие прекратили надоедать им навсегда; но, стоит отметить, это происходило ровно столько, сколько требовалось, то есть пока не заставило Джабраила Фаришту совершить по отношению к Алли Конус то, что он прежде совершил с Саладином; а именно — Непростительную Вещь.
Следует сказать, что никто — ни Алли, ни Джабраил, ни даже профессионалы телефонного прослушивания, которых они пригласили — так и не смог заподозрить, что все звонки являются делом рук единственного человека; но для Саладина Чамчи, некогда известного (хотя и в узких кругах специалистов) как Человек Тысячи Голосов, такой обман был делом нехитрым, совершенно лишённым усилий или риска. Всего-то и пришлось, что выбрать (из своих тысячи и одного голосов) общее количество не более тридцати девяти.
Когда отвечала Алли, она слышала неизвестных мужчин, мурлычущих на ухо её сокровенные тайны: незнакомцев, которые, казалось, знали самые дальние закоулки её тела, безликих тварей, свидетельствующих о том, что на опыте узнали её избранные предпочтения среди бесчисленных форм любви; и когда началось расследование звонков, её возмущение выросло, ибо теперь она не могла просто пригласить к телефону кого-то другого, но была вынуждена стоять и слушать, с жаром, нахлынувших на лицо, и холодом, бегущим вдоль позвоночника, старательно предпринимая попытки (так ни разу и не сработавшие) продлить разговор.
Джабраил тоже получил свою долю голосов: высокомерное хвастовство байроновских{1265} аристократов поиметь «покорившую Эверест», глумление беспризорников, елейные высказывания голосов лучших друзей, в которых мешались предупреждения и лживые соболезнования, будь мудрее, как же глупо ты себя ведёшь, ты же знаешь, что всё, что ей нужно — это кое-что у тебя в штанах, ты бедный идиот, послушай старого друга. Но один голос выделялся среди остальных: высокий, проникновенный голос поэта, один из первых голосов, услышанных Джабраилом, и тот, что глубже всех отзывался у него под кожей; голос, говорящий исключительно рифмами, читающий строки дурных стишков подчёркнутой наивности, даже невинности, так сильно контрастирующей с мастурбаторной грубостью большинства других звонящих, что Джабраил скоро стал думать о нём как о самом коварном и угрожающем из всех.
Чай люблю, люблю я кофе,
Полон я к тебе любовью.
Расскажите ей это, сорвался голос, и трубку повесили. В другой раз он вернулся с другими песенками:
Чище льда и мягче хлеба,
Ты — моё Седьмое Небо.
Передайте ей это послание тоже; будьте так любезны. Было что-то демоническое{1266}, решил Джабраил, что-то глубоко безнравственное в продажной клоаке этих открыточных тум-ти-тум.
Сто блюдей на кухне этой,
Но тебя вкуснее нету{1267}.
А… Я… Я… Джабраил с отвращением и страхом ударил по рычагу; и содрогнулся. После этого стихотворец на некоторое время перестал звонить; но именно этого голоса стал ждать Джабраил, боясь его нового появления, понимая, по всей видимости, на некоем подсознательном уровне, что это инфернальное, искреннее зло погубит его навсегда.
Но — о, как легко это, оказывается, было! Как уютно зло, поселившееся в этих податливых, бесконечно гибких голосовых связках, этих ниточках кукловода! Как ровно несётся оно по высоким проводам телефонной сети, балансируя, как босой канатоходец; как безо всяких сомнений входит оно в контакт с жертвами, столь же уверенное в своём эффекте, как красивый мужчина — в изысканности костюма! И как тщательно дожидалось оно своего часа, посылая вперёд себя голоса, но голоса, демонстрирующие изящество кульбитов — в том числе и Саладину, осознавшему особые возможности дурных стишков: глубокие голоса и голоса писклявые, медленные, торопливые, грустные и весёлые, источающие агрессию и застенчивые. Один за одним сочились они в уши Джабраила, ослабляя его связь с реальным миром, затягивая постепенно в свою обманчивую сеть, чтоб мало-помалу бесстыжие, выдуманные женщины затмили реальную женщину, словно мутная зелёная плёнка, и, несмотря на все свои заверения в обратном, он стал убегать от неё; а затем пришло время для возвращения коротеньких сатанинских стишков, сделавших его безумцем.
Синяя фиалка, розовая роза,
Даже мёд не слаще губ твоих морозных.
Передайте это. Он вернулся, такой же невинный, как прежде, порождая беспорядочную суматоху бабочек в закрученных узлом внутренностях Джабраила. После этого рифмы стали тяжёлыми и быстрыми. На них налипла грязь школьного стадиона:
По мосту при непогоде
Голышом она проходит;
В лужах Лестерская площадь{1268};
Там она трусы полощет;
или, раз или два, ритм спортивных болель