Сатанинские стихи — страница 58 из 135

{678} из-за культурных разногласий с некими генералами в те времена, когда Бангладеш была всего лишь Восточным крылом{679}, и поэтому, по его собственным словам, «не столько имми-гранд, сколько эми-крошка»{680} (последний добродушный намёк на недостаток в нём дюймов; ибо, хотя был он мужчиной широким, толстым в руках и талии, он возвышался над землёй не более чем на шестьдесят один дюйм), рассеянно моргнул в дверном проёме своей спальни, разбуженный неожиданным полуночным визитом Нервина Джоши, протёр краем бенгальской курты пенсне (изысканно свисающее на тонком шнуре с его шеи), плотно прижал его к своим закрывшимся открывшимся закрывшимся близоруким глазам, поменял линзы, снова открыл глаза, погладил безусую, выкрашенную хной бороду, цыкнул сквозь зубы и отреагировал таки на несомненные рожки над бровями дрожащего парня, которого, словно кот, притащил с собою Нервин, вышеуказанным язвительным экспромтом, украденным — с умственной живостью, достойной одобрения при такой побудке — у Люция Апулея{681} из Мадавры{682}: марокканского{683} жреца (прибл. 120–180 гг.), жителя колонии древней Империи, человека, отвергшего обвинение в том, что околдовал богатую вдову, и всё же довольно грубо признавшегося, что на ранней стадии своей карьеры сам он был превращён при помощи колдовства (нет, не в сову, но) в осла.

— Так, так, — продолжил Суфьян, проходя в коридор и принося белый туман зимнего дыхания в своих чашевидных ладонях. — Бедный неудачник, нет никакого смысла валяться больше. Нужно принять конструктивное решение. Пойду разбужу жену.

Чамча был покрыт грязью и бородой пуха. Он, словно в тогу, кутался в одеяло, из-под которого выглядывали комически уродливые козьи копытца; поверх же одеяла можно было наблюдать печальную комедию позаимствованного у Нервина овечьего тулупа, воротник которого был приподнят так, что робкие завитки ютились всего лишь в дюйме от острых козлиных рожек. Он казался неспособным к речи, вялым в теле, унылым в глазах; несмотря даже на то, что Нервин пытался расшевелить его («Здесь — погляди — с нами моментально разберутся»), он, Саладин, оставался самым безвольным и пассивным из — кого? — позвольте нам сказать: из сатиров{684}.

Суфьян тем временем продолжал рассыпаться в симпатиях к Апулею.

— В случае с ослом обратная метаморфоза потребовала личного вмешательства богини Исиды{685}, — просиял он. — Но прежние времена — для прежних туманов. В вашем случае, молодой господин, первым шагом должна стать тарелочка доброго горячего супа.

На этом месте его любезный тон был полностью заглушён вмешательством второго голоса, высоко вознёсшегося в опереточном ужасе; секунду спустя его невысокое тело принялась пихать и тормошить женщина с гороподобной мясистой фигурой, казавшаяся неспособной решить, столкнуть его со своего пути или держать перед собою заместо щита. Присев позади Суфьяна, этот новый персонаж протянул вперёд дрожащую руку с трясущимся пухлым указательным пальцем, покрытым алым лаком.

— Что это?! — выла женщина. — Что это сюда припёрлось?

— Это друг Нервина, — мягко произнёс Суфьян и продолжил, повернувшись к Чамче: — Пожалуйста, простите: неожиданность et cetera, не правда ли? Во всяком случае, позвольте представить мою Госпожу: мою бигум сахибу[126] — Хинд{686}.

— Кто друг? Как друг? — кричала она, не подымаясь. — Йа-Аллах, разве нет глаз рядом с твоим носом?

Коридор — чистый дощатый пол, полоски цветастой бумаги на стенах — начал заполняться сонными постояльцами. Самыми замечательными среди них были две девочки-подростка, одна с ирокезом, другая с чёлочкой, как у пони, и обе — смакующие возможность продемонстрировать свои (изученные на Нервине) навыки в боевых искусствах каратэ и Вин-Чун{687}: дочери Суфьяна, Мишала (семнадцати лет) и пятнадцатилетняя Анахита, вылетели из своих спален в драчливом настроении, пижамы с Брюсом Ли{688} свободно развевались поверх футболок, на которых красовался образ новой Мадонны{689}; — заметили несчастного Саладина; — и, широко распахнув глаза от восхищения, покачали головами.

— Радикально, — одобрительно заметила Мишала.

А её сестра согласно кивнула:

— Гениально. Верняк!

Её мать, однако, даже не упрекнула свою дочь за такие слова; разум Хинд был где-то далеко отсюда, и она продолжала вопить пуще прежнего:

— Взгляните-ка на моего мужа. Разве таким должен быть хаджи? Вот — Шайтан собственной персоной, прошедший сквозь нашу дверь, а я должна ему теперь предложить горячего йахни[127] с курицей, который готовила своею собственной правой рукой!

Напрасно теперь Нервин Джоши умолял Хинд быть терпимой, предпринимал попытки всё объяснить и требовал солидарности.

— Если он не дьявол во плоти, — пышногрудая леди указала на подответного, — откуда исходит тот чумной дух, который он извергает? Может быть, из Сада Ароматов{690}?

— Не из Гулистана, но из Бостана, — внезапно промолвил Чамча. — Я с рейса 420.

При звуках его голоса, однако, Хинд взвизгнула в ужасе и, развернувшись, отправилась на кухню.

— Мистер, — обратилась Мишала к Саладину, когда её мать сбежала вниз, — каждый, кто пугает её вот так, должен быть очень плохим.

— Злым, — согласилась Анахита. — Добро пожаловать на борт.

*

Эта самая Хинд, ныне столь прочно укрепившаяся в своей крикливости, некогда была — подумать только! — скромнейшей из невест, душой мягкости, самим воплощением терпимости и доброго настроения. Будучи женой школьного учителя-эрудита из Дакки, она выполняла свои обязанности с искренним желанием: превосходная помощница, приносящая мужу ароматный кардамоновый чай, когда он допоздна засиживался за изучением бумаг; ищущая расположения школьного руководства на бесконечном Пикнике Семейств Штата; сражающаяся с романами Бибхутибушана Банерджи{691} и метафизикой Тагора в попытке быть достойной своего супруга, цитирующего Ригведу{692} с такой же лёгкостью, как и Коран-Шариф, и военные записки Юлия Цезаря{693} наравне с Откровением Святого Иоанна Богослова{694}. В те дни она восхищалась плюралистичной открытостью его разума и стремилась к параллельному эклектизму на собственной кухне, учась готовить как южно-индийские доса и уттапама[128], так и мягкие фрикадельки Кашмира. Постепенно сподвижнические причины её гастрономического плюрализма переросли в великую страсть, и, пока секулярист{695} Суфьян поглощал многочисленные культуры субконтинента («и давайте не будем притворяться, что Западной культуры не существует; после всех этих столетий как могла она тоже не стать частью нашего наследия?»), его жена готовила — и ела во всё возрастающих количествах — свои блюда. По мере того, как она пожирала обильно приправленные блюда Хайдарабада{696} и высококалорийные йогуртовые соусы Лакхнау{697}, её тело потихоньку менялось (ибо любая пища должна найти где-нибудь свой приют), и она стала походить на полный земной шарик, субконтинент без границ, поскольку пища, да будет вам известно, просачивается сквозь любые границы.

Господин Мухаммед Суфьян, однако, совершенно не набрал веса: ни толы, ни унции[129].

Его нежелание полнеть стало началом неприятностей. Когда она упрекала его: «Ты не любишь мою кухню? Ради кого я тогда готовлю всё это и раздуваюсь, как воздушный шар?» — он мягко отвечал, разглядывая её (она была более рослой из них двоих) с высоты своей полуобрамлённой специализации: «Воздержание — тоже часть наших традиций, бигум. Сытость двух ртов меньше, чем голод единственного: самоотречение, тропа аскетизма». Каков человек: ответит на всё, но ты не заставишь его дать тебе настоящий бой!

Воздержание было не для Хинд. Быть может, если бы Суфьян хоть раз пожаловался; если бы он только сказал: Я думал, что женился на одной женщине, но сейчас ты стала слишком большой даже для двух; если бы он дал ей хоть какой-то стимул! — тогда, может быть, она бы и прекратила, почему бы и нет, конечно, она так бы и сделала. Итак, это была его ошибка, что он был начисто лишён всякой агрессии: что это за мужик, если он даже не знает, как поставить на место свою жирную леди Жену?

По правде говоря, было вполне вероятно, что Хинд не смогла бы контролировать свой пищевой разгул, даже придумай Суфьян все должные проклятия и просьбы; но, поскольку он не сделал этого, она продолжала жевать, перекладывая всю вину за свою фигуру на него.