притязания неотесанных посельчан. Госпоже Шмидт, полагал он, нужен “мужчина серьезный и основательный”, не какой-нибудь Шмидт, чей буйный характер вовсе не подходит к ее сдержанной, простой и чистой натуре. Ну а в том, что женщина эта, без сомнения, влечется к нему, “и подавно” нет ничего удивительного, ведь недаром она, единственная в поселке, никогда не смеялась над тем, что и после закрытия школы он продолжал настаивать, чтобы его называли “господином директором”. Именно эта женщина — помимо естественной симпатии — выражает в его адрес несомненное уважение, и делает это явно потому, что знает: он просто ждет подходящего момента (когда на свои места в городских приказах вернутся люди выдающихся человеческих и деловых качеств, чье отступление перед армией нынешних вертопрахов не могло быть ничем иным, как продуманным тактическим ходом), и тогда он незамедлительно возьмется за ремонт школы и “возобновление учебного процесса”. Госпожа Шмидт — к чему отрицать? — женщина весьма привлекательная, и ее фотографии (несколько лет назад он делал их собственноручно дешевым, но очень надежным фотоаппаратом) намного превосходили, как он полагал, те “вызывающие картинки” из обожаемого им иллюстрированного журнала кроссвордов “Фюлеш”, коими он пытается развеять тревогу своих бесконечно долгих бессонных ночей… И здесь его мысли, до сих пор легкие, точные, ясные и прозрачные — может быть, под влиянием вновь опустевшей бутылки, — разом спутались, его стало подташнивать, в мозгу глухо застучало, и он едва не вскочил, чтобы, не обращая внимания на всю эту неотесанную “деревенщину”, пригласить женщину за свой столик, но тут воспаленный взгляд директора, блуждающий по ее многообещающим прелестям, встретился над плечом храпящего за бильярдным столом Керекеша с равнодушным, но беспощадно разоблачительным взглядом госпожи Шмидт; директор залился краской, опустил голову и спрятался за массивной фигурой хуторского бугая, оставшись “наедине со своим позором” и отказавшись, по крайней мере на время, от осуществления своего замысла; то же было и с Халичем, который, заметив, что сидящая напротив госпожа Шмидт то ли не слышит, то ли попросту не желает слышать излагаемую им настоящую версию тех событий, которые тут обсуждались уже не первый час, оборвал фразу на полуслове — пусть орут, пускай цапаются друг с другом Кранер и все более распаляющийся кондуктор, но только — увольте уж! — без его участия, он не станет тут надрываться; смахнув с себя паутину, он раздраженно уставился на довольную, лоснящуюся физиономию корчмаря, строившего куры госпоже Шмидт, ибо — в итоге продолжительных размышлений — пришел к тому, что поскольку “таких тварей просто не бывает на свете”, то очевидно, что вся эта история с паутиной — не что иное, как какой-то новый трюк, испытываемый на посетителях заведения. Ведь этот корчмарь — негодяй, каких свет не видывал! И мало того, что этой детской забавой он опять хочет насолить гостям, так он еще и госпожу Шмидт пытается заарканить! Между тем эта женщина по праву принадлежит… то есть будет принадлежать ему одному, ведь даже слепой мог видеть, что она уже по меньшей мере дважды улыбнулась ему, а он, соответственно, ей!.. И после этого этот разбойник, который должен все видеть, ведь у него якобы глаз алмаз, — этот ненасытный лавочник, этот бывший сапожник! — у которого прорва денег, склад забит палинкой и вином, у которого — эта корчма! и автомобиль во дворе! Так нет! Нет и нет! Ему этого недостаточно! Ему еще госпожу Шмидт подавай! Ну уж нет, этому не бывать! Он, Халич, не из такого теста сделан, чтобы беспрекословно терпеть эту наглость! Разумеется, все здесь считают, что он, Халич, просто-напросто этакий робкий шибздик, но это всего лишь видимость, обман зрения! Надо только дождаться, пока придут Иримиаш с Петриной! Ведь он, если разобраться, способен на такие дела, которые этим вот, здесь, и во сне не привидятся! Он залпом допил вино, покосился украдкой на жену, неподвижно следившую за происходящим, и хотел было снова наполнить стакан, но, к величайшему его изумлению — а ведь он точно помнил, что там оставалось еще как минимум двести граммов, — бутылка оказалась пустой. “Кто-то выжрал мое вино!” — пронзила Халича мысль, он вскочил и угрожающе огляделся по сторонам, но, так и не найдя испуганных или виноватых глаз, с мрачным видом уселся на место. В табачном дыму уже было почти ничего не видно, от масляной печки пыхало жаром, верх ее докрасна раскалился, и со всех градом струился пот. Шум становился все оглушительней, потому что самые шумные, Кранер и Келемен, а также госпожа Кранер и порой, когда к ней возвращались силы, — госпожа Шмидт, вновь и вновь пытались перекричать тот гвалт, который сами же создавали, а тут еще пробудился Керекеш и громогласно стал требовать у корчмаря очередную бутылку вина. “Это только тебе так кажется, мой дружок!” — крикнул Кранер, наваливаясь на стол. Сжимая в руке стакан, он размахивал им перед носом разъяренного Келемена, на лбу у него вздулись вены, студенисто-серые глаза угрожающе засверкали. “Я тебе не дружок! — подскочил на месте вышедший из себя кондуктор. — Я еще никому дружком не был, ты понял меня?” Корчмарь, оставаясь за стойкой, попытался утихомирить их (“Да ладно вам! От вашего ора уже голова раскалывается!”), но Келемен, обогнув стол, за которым сидели Футаки и Шмидты, подбежал к стойке: “Ну хоть вы скажите ему! Ну скажите!” Корчмарь поколупал в носу: “Да что мне ему сказать? Вы лучше бы успокоились, не видите, что вы уже всех тут достали?!” Однако кондуктор, вместо того, чтобы успокоиться, только пуще раскипятился. “Значит, вы тоже не понимаете! Здесь, значит, одни идиоты собрались?! — заорал он, яростно колотя кулаком по стойке. — Когда я… Да, именно я… подружился с Иримиашем… в лагере для военнопленных… под Новобисирском… то Петрины еще и в помине не было! Понимаете? Не было!” — “Что значит — не было? Наверное, где-нибудь все же был! Или как?” Келемен, уже доведенный до белого каления, в сердцах пнул по стойке: “Если я говорю — нигде не было, значит, не было! Чего тут не понимать? Не было и в помине!” — “Ну, хорошо, хорошо… — стал успокаивать его корчмарь. — Как вы говорите, так оно и было, только ступайте на место к себе за столик и не курочьте мне стойку!” Кранер с ухмылкой крикнул через голову Футаки и компании: “Где был, говоришь, дружок?! В Ново… бисирске?! Ты?! Мать твою! Не умеешь пить — не берись!” Келемен со страдальчески искаженным лицом перевел взгляд с корчмаря на Кранера, с отчаянной горестью потряс головой и махнул рукой на столь умопомрачительную непонятливость. Покачиваясь, он вернулся к столу и попытался удобно расположиться, но промахнулся и вместе со стулом опрокинулся на пол. Кранер не выдержал и дико заржал: “Что с тобой… ты, военно… пленный! Из Воно… сибирска?! Ой, держите меня, сейчас… обоссусь от смеха!.. Ой, не могу!..” Выпучив глаза и держась руками за пах, он, шатаясь, подошел к столу Шмидтов, остановился за спиной у госпожи Шмидт и внезапно обнял ее. “Нет, вы слышите… — все еще задыхаясь от смеха, заговорил он, — этот хмырь… вот этот… пытается впарить мне… Вы слышали?!” — “Я не слышала, да и неинтересно мне это! — отшила его госпожа Шмидт и попыталась сбросить с себя ручищи Кранера. — А ну, уберите свои грязные лапы!” Но Кранер, пропустив ее слова мимо ушей, навалился на нее всем своим телом, после чего — как бы случайно — сунул правую руку в расстегнутую блузку. “Ух, тепло-то как!..” — ухмыляясь, воскликнул он, но госпожа Шмидт, яростным движением освободившись из его объятий, развернулась и с размаху влепила ему пощечину. “Ну а ты?! — крикнула она Шмидту, видя, что Кранер по-прежнему ухмыляется. — Ты чего сидишь?! Твою жену лапают, а ты терпишь?!” Шмидт с огромным усилием оторвал голову от стола и, словно бы исчерпав на этом все силы, опять уронил ее. “А чего ты так возбудилась? — пробормотал он и начал часто икать. — Пускай себе… лапа… ют… От тебя не у… будет… А им… может… в ра… дость…” Но тут рядом появился корчмарь и петухом налетел на Кранера: “Вы что себе позволяете?! Вам здесь что — бордель?!” Кранер, даже не покачиваясь, тупо стоял как баран, но вот он скосил на корчмаря глаза, и лицо его прояснилось. “Бордель! Оно самое, братец! Вот именно! — Он обхватил корчмаря руками и потащил его к выходу. — Пошли, братец! К черту эту дыру! Пошли на мельницу! Вот где жизнь… Ну, пошли же, не упирайся!..” Но корчмарю удалось вывернуться, он юркнул за стойку и уже оттуда стал, как некоей сатисфакции, дожидаться, когда Кранер, “эта напившаяся скотина”, наконец заметит, что у двери, сверкая глазами и подбоченившись, уже довольно давно молча стоит его весьма дородная женушка. “Я не расслышала! А ну-ка скажи и мне, — прошипела она мужу на ухо, когда тот наскочил на нее, — куда это ты, твою мать, собрался?!” Кранер вмиг протрезвел. “Я? — изумленно уставился он на жену. — Куда я собрался? Никуда я не собираюсь, потому что, кроме моей пампушечки, мне никто, никто в мире не нужен!” Госпожа Кранер смахнула с себя его руки и острым как бритва тоном продолжила: “Я тебе покажу пампушечку! Только протрезвей — таких пампушек наставлю, что не сможешь глаза открыть! — Покорного как ягненок Кранера (который был на две головы выше ее) она, ухватив за рукав, оттащила обратно к столу и заставила сесть. — Посмеешь еще раз встать без моего разрешения — пеняй на себя…” Госпожа Кранер плеснула себе в стакан вина, с разгневанным видом выпила одним махом, оглянулась по сторонам и, глубоко вздохнув, обернулась к госпоже Халич, которая (“Вертеп, одно слово, вертеп, но будут еще тут стон и скрежет зубовный, как сказал пророк!”) со злорадным видом наблюдала за сценой. “Так о чем мы? — продолжила госпожа Кранер прерванный разговор, при этом погрозив пальцем мужу, имевшему неосторожность робко потянуться за стаканом. — Ну да! Так вот я и говорю, что мой благоверный — грех жаловаться — человек хороший, что правда, то правда! Но выпивка, понимаете, все эта чертова выпивка! Если бы не она, ему бы цены не было, уж вы мне поверьте, милочка! Он ведь, если захочет, может ангелом быть! И работает ведь как вол, сами знаете! За двоих работает! Ну а то, что имеется у него небольшой изъян, так и что с того, господи?! У кого их нет, ну скажите мне, милая госпожа Халич, у кого нет изъянов? Да таких людей свет не видывал! Что говорите? Ну да, это верно, он грубости не выносит. Тут он очень чувствителен. Потому-то и с доктором вышла эта история, но ведь вы сами знаете, как доктор с людьми обращается — все равно что с собаками! Умный-то человек махнет рукой да и промолчит, как-никак все же доктор, и потом, не такая уж это обида, чтобы не сдержаться. Он ведь, в общем-то, не настолько плохой человек, каким представляется. Я-то знаю, милая госпожа Халич, как мне его не знать со всеми его причудами, изучила, поди, за столько-то лет!” Футаки осторожно, вытянув вперед одну руку, а другой опираясь на палку, пошатываясь, двинулся к выходу; волосы у него были спутаны, рубашка выбилась сзади из брюк, лицо побелело как мел. С большим трудом выдернув клин, он шагнул наружу, где свежий воздух мгновенно свалил его с ног. Дождь лил с неизменной силой, его капли “роковой предостерегающей дробью” барабанили по заросшей мхом черепице корчмы, по стволам и веткам акаций, по блестящей во тьме неровной поверхности тракта и здесь, ниже, у двери корчмы, по конвульсивно с