Сатанинское танго — страница 25 из 46

одрогающемуся скрюченному телу Футаки, валяющегося в грязи. В течение долгих минут он лежал в темноте почти без сознания, а когда его наконец стошнило, он тут же заснул, и если бы через полчаса корчмарь не заметил, что Футаки все еще не вернулся, если бы он не отправился на его поиски и не встряхнул бы (“Эй, вы в своем уме?! А ну-ка вставайте! Воспаление легких хотите схватить?”), то он, может быть, не пришел бы в себя до утра. Отказавшись от помощи корчмаря (“Да пойдемте же, я поддержу, вы тут в жопу промокнете, прекратите…”), он прислонился к стене корчмы и просто стоял, опустошенно и тупо, во власти какой-то немилосердной силы, смотрел, но не понимал, почему все вокруг ходит ходуном, пока — еще через полчаса, за которые дождь выполоскал его будто тряпку, — не почувствовал, что неожиданно протрезвел. Он завернул за угол и стал мочиться под облысевшей акацией, глядя на небо и чувствуя себя страшно маленьким и беспомощным, и пока из него крепкой мужской струей неиссякаемо изливался поток мочи, его вновь охватила печаль. Пристально всматриваясь в небо, он думал, что где-то — может быть, очень далеко от них — этот вечно раскинутый над ними полог должен кончаться, ибо “всему предопределен конец”. В эту тесную земную юдоль, думал он, по-прежнему ощущая гул в голове, мы приходим как в хлев, и живем в ней как свиньи, валяющиеся в собственном дерьме, и, как они, не знаем, к чему вся эта толкотня у питающих нас сосков и ближний бой на подходе к корыту или — вечером — к спальному месту. Он застегнул ширинку и отошел подальше, чтобы подставить лицо дождю. “Поливай мои старые кости! — горько ворчал он. — Поливай, все равно ведь этот старый ссыкун долго не протянет”. Он замер на месте, закрыв глаза и запрокинув голову, потому что хотелось освободиться от настойчивого, накатывающего вновь и вновь желания хотя бы теперь, на исходе жизни, узнать наконец, “для чего он был нужен здесь, этот Футаки?” Ибо лучше было сейчас смириться с тем, что в могилу он упадет с той же тупой покорностью, с какой явился на этот свет орущим младенцем; он снова подумал о хлеве и свиньях; хотя выразить это словами из-за пересохшего языка сейчас было бы затруднительно, он чувствовал это сходство: как животные не подозревают, что висящий над их спокойными — ибо повторяющимися — буднями высший промысел окажется (“В один неотвратимый рассветный час!”) всего-навсего вспышкой света на лезвии мясника, точно так же и мы не догадываемся и никогда не узнаем, для чего нужно это страшное в своей непостижимости прощание. И не будет ни помощи, ни спасения, опечаленно тряхнул он спутанным чубом, ведь как постичь разумом, что “мне, который мог бы жить хоть до скончания веков, однажды придется — по какой-то причине — убираться отсюда под землю, к червям, в вонючую грязную жижу”. Футаки “был без ума от машин”, и даже сейчас, здесь, промокший как цуцик, покрытый грязью и блевотиной, он знал, какой порядок и целесообразность движут самым простым насосом, и поэтому думал: если где-то (“А в этих машинах уж точно!”) действует ясный порядок, то значит (“Это как пить дать!..”) и весь этот хаотичный мир должен быть подчинен какому-то смыслу. Он потерянно стоял под проливным дождем, а затем неожиданно, без причины, обрушился на самого себя: “Какой же ты идиот, Футаки! Сперва вывалялся в грязи, как свинья, потом встал тут, как отбившийся от стада баран… Последние мозги растерял?! Вино хлещешь, будто не знаешь, что тебе нельзя! Да еще на голодный желудок!” Он яростно потряс головой, оглядел себя и стал стыдливо очищать одежду, но без особого успеха: его брюки и рубашка были сплошь в грязи, поэтому, быстро отыскав в темноте свою палку, он попытался незаметно проскользнуть в корчму, чтобы попросить помощи у хозяина. “Ну что, полегчало? — заговорщицки подмигнул тот и пригласил Футаки в кладовую. — Вот вам таз и мыло, а этим потом утретесь. — Скрестив руки, он встал у него за спиной и не сходил с места, пока Футаки не закончил мыться, хотя мог бы оставить его одного, но все-таки посчитал, что лучше ему остаться, “ведь как знать, черт не дремлет”. — Брюки можете щеткой почистить, а рубашку вам лучше выстирать, на печке она быстро высохнет! А пока вот, наденьте!” Футаки поблагодарил его, натянул на себя потертый, весь в паутине, халат, пригладил всклокоченные волосы и вслед за корчмарем вышел из кладовой. К столу Шмидтов он не вернулся, а предпочел сесть у печки; повесив рубашку на спинку стула, он спросил, “нет ли перекусить чего”. “Есть шоколад молочный да вот сырные палочки”, — показал корчмарь. “Ну, давайте хоть палочки”, — махнул рукой Футаки, но пока корчмарь приближался к нему с подносом, он, разомлев от неожиданного тепла, уснул. Было уж поздно, и бодрствовали в этот час только госпожа Кранер, директор школы, Керекеш, ну и госпожа Халич (которая, пользуясь всеобщей усталостью, раскрепощенно и храбро прикладывалась к рислингу из бутылки ничего не подозревающего Халича), поэтому слова корчмаря (“Палочки свежие, не прикажете?”) были встречены еле слышным отрицательным гулом и поднос вернулся на место нетронутым. “Ну ладно. Дрыхните пока… Все равно через полчаса воскреснете…” — проворчал раздраженно корчмарь, вытянул затекшие ноги и быстренько прикинул в уме, “как обстоят дела”. Ситуация выглядела довольно грустно, ибо выручка на данный момент весьма отставала от расчетного уровня, и единственная надежда была на то, что “этот пьяный сброд” приведет в чувство кофе… Помимо материальных убытков (ибо — “а как же иначе!” — упущенная прибыль есть тоже убыток), его огорчало то, что госпожа Шмидт, когда он уже был в одном шаге от того, чтобы увлечь ее в кладовую, неожиданно, будто обухом кто ударил, провалилась в сон, и корчмарь вновь подумал об Иримиаше (даром что он решил “не трепать себе нервы, и пусть будет что будет…”), ибо знал, что они вот-вот явятся, и тогда все усилия его “пойдут прахом”… “Вечно ждать, сколько можно…” — возмущался он про себя, но затем вскочил, спохватившись, что поставил сырные палочки на полку, не прикрыв блюдо целлофаном, а ведь “эти твари” в минуту устроят так, что он будет потом часами очищать выпечку. Он привык постоянно быть начеку и давно уже пережил первые волны негодования, как давно отказался и от идеи разыскать прежнего владельца, “того чертова шваба”, и сказать ему, что “о пауках все же уговору не было”. Ибо после того, как за несколько дней до открытия новый владелец, придя в себя от ошеломления, всеми мыслимыми способами и средствами попытался истребить этих тварей, но вынужден был признать безнадежность своих усилий, единственное, что ему осталось, это поговорить со швабом — пусть хотя бы уступит в цене. Но тот будто сквозь землю провалился, в отличие от пауков, которые как ни в чем не бывало продолжали “свои бесчинства”; и тогда он смирился с тем, что не может справиться с ними и придется ему до конца жизни ползать за ними с тряпкой; хуже того, они приучили его даже по ночам подниматься с постели, чтобы навести порядок “хотя бы вчерне”. Пересудов на эту тему, по счастью, не было, потому что пока заведение было открыто, пауки “были неспособны как следует взяться за дело” — ведь даже они не могли “обслюнявить своим секретом то, что движется…”. Беда начиналась тогда, когда удалялся последний посетитель и он запирал дверь на засов; к тому времени, когда были вымыты стаканы, наведен порядок и закрыта амбарная книга, он уже мог приниматься за уборку, поскольку углы помещения, ножки столов и стульев, оконные проемы, печка, громоздящиеся друг на друге ящики, а порой и выставленные на стойке пепельницы покрывала тонкая паутина. Дальше было не легче: когда он заканчивал и, чертыхаясь, ложился спать в кладовой, то едва мог заснуть, так как знал: пройдет несколько часов, и он сам станет их жертвой. Нечего удивляться, что все, что хоть сколько-нибудь напоминало паутину, было ему омерзительно, и случалось неоднократно, что он, теряя терпение, в ярости кидался на металлические решетки на окнах корчмы и склада, но голыми руками, к счастью, не мог причинить им вреда. “И это еще ничего…” — жаловался он жене. Ибо самым страшным в этой истории было то, что он до сих пор ни разу не видел ни одного паука, хотя частенько бодрствовал по ночам, напряженно высматривая их из-за стойки; но те, словно чувствуя, что он следит за ними, никогда в это время не показывались. И если с тем, что он никогда от них не избавится, хозяин корчмы смирился, то от идеи хоть раз — хотя бы одним глазком! — взглянуть на одного из них он отказаться не мог. Вот почему у него вошло в привычку временами — не отрываясь от своих дел — окидывать взглядом корчму, как он сделал это сейчас, обшарив глазами углы. Но тщетно. Он вздохнул, протер стойку, собрал со столов пустые бутылки и, выйдя на улицу, встал под дерево помочиться. “Кто-то идет”, — торжественно возгласил он, вернувшись в корчму. В мгновение ока все были на ногах. “Кто-то? Что значит — кто-то? — запричитала госпожа Кранер. — Один?” — “Один”, — невозмутимо ответил корчмарь. “А Петрина?” — изумленно развел руками Халич. “Говорю вам — один идет. Отстаньте вы от меня”. — “Значит… это не он”, — констатировал Футаки. “Да, не он…” — проворчали другие… Все снова уселись, кто-то разочарованно закурил, кто-то опять взялся за стакан, и когда в корчму вошла промокшая до костей Хоргош, на нее только бегло глянули и тут же отвернулись, потому что эта вдова, по внешности дряхлая, но в действительности далеко не старуха, не пользовалась в поселке особой симпатией (“Да у нее за душой ничего святого”, — говорила госпожа Кранер). Стряхнув воду с дождевика, она, ни слова не говоря, подошла к стойке, облокотилась и оглянулась по сторонам. “Что прикажете?” — прохладно поинтересовался корчмарь. “Дайте пива. Душа горит”, — хрипло сказала Хоргош. Она обвела зал колючим взглядом не как посторонний любопытствующий, а как человек, который пришел как раз вовремя и прямо сейчас всех тут разоблачит. Наконец взгляд ее остановился на Халиче. “Красиво гуляют”, — обнажив беззубые красные десны, заметила она корчмарю. Ее морщинистое воронье лицо так и пылало яростью, дождевик, с которого все еще стекала вода, странно вздулся у нее на спине, как будто под ним был горб. Она поднесла бутылку ко рту и стала жадно пить. Пиво струилось по ее подбородку, и корчмарь с отвращением наблюдал, как оно стекает дальше на шею. “Мою дочку не видели? — спросила госпожа Хоргош, вытирая рот кулаком. — Младшую”. — “Нет, — неохотно ответил корчмарь. — Здесь ее не было”. Женщина кашлянула и сплюнула на пол. Потом выудила из кармана сигарету, закурила и выпустила в лицо корчмарю струю дыма. “Вон какие дела, — сказала она. — Мы вчера с Халичем погудели, а теперь этот гад и здороваться со мной не желает. Весь день проспала сегодня. А вечером просыпаюсь — вокруг никого. Ни Мари, ни Юли, ни Шани. Но это еще куда ни шло. Так и младшую куда-то черт унес. Ничего, я ей бока обломаю, пусть только объявится. Вы меня знаете”. Корчмарь ничего не ответил. Госпожа Хоргош допила пиво и тут же попросила еще бутылку. “Значит, не объявлялась здесь, — прорычала она сквозь зубы. — Потаскушка”. Корчмарь пошевелил в ботинках пальцами ног. “Да на хуторе где-нибудь. Она по натуре у вас не беглянка, насколько я знаю”. — “Это уж точно! — вспыхнула гневом женщина. — Чтоб ее черти забрали. Чтоб ей загнуться уже наконец! Вон, скоро светать начнет, а она где