Господь наш Иисус Христос,
не так… да святится… ну да…
да светится имя твое, и да будет…
Да будет… в общем, пусть будет
все, как ты хочешь, повсюду,
куда дотянутся руки твои…
на земле и на небесех…
или хрен его знает где… аминь.
III. Перспектива, вид сзади
С неба тихо и бесконечно лился дождь, ветер, то вскидываясь, то неожиданно замирая, пробовал на прочность застывшую корочку луж, но касался ее так робко и сокрушенно, что ночная защитная оболочка даже не давала трещин, и вместо того, чтобы вновь обрести вчерашний усталый блеск, лужи своей поверхностью все ненасытней поглощали медленно разливающийся с востока свет. Кору деревьев и временами поскрипывающие сучья, полегшие на землю гниющие сорняки и даже сам “замок” покрыл тонкий скользкий налет, словно тайные агенты мрака пометили их до следующей ночи, когда сможет возобновиться процесс неотступного всепожирающего распада. Когда луна, скрытая в вышине за сплошным облачным покрывалом, незаметно исчезла за западным горизонтом и они, щуря глаза, уставились на солнечный свет, застывший в узких бойницах окон и зияющем проломе, бывшем некогда главным входом, то почувствовали — что-то к рассвету переменилось, что-то в мире не так, и вскоре сообразили, что то, чего они втайне так сильно боялись, все же произошло: их мечте, которая еще вчера так воодушевляла их и гнала вперед, наступил конец и пришло горькое пробуждение… Начальное замешательство вскоре сменилось испуганным сознанием того, что они “с этим делом” глупо поторопились и вместо того, чтобы трезво обдумать все, бросились сломя голову в путь, поддавшись минутному наваждению, и теперь, когда корабли сожжены, у них не осталось шанса даже на отступление, которое казалось все более разумным выходом. Ибо сейчас, в этот горький рассветный час, когда, разминая затекшие члены, дрожа от холода, с посиневшими губами, вонючие и голодные, они выползали из своих нор, то вынуждены были понять, что тот “замок”, который еще вчера сулил скорое исполнение их заветных грез, оказался сегодня — в беспощадном солнечном свете — холодным суровым узилищем. С отчаянием и все большей горечью двинулись они вновь по пустынным залам мертвого здания, в мрачном молчании обходя разбросанные в диком беспорядке ржавые механизмы, и в кладбищенской тишине их сердца сжимались от все крепнущего тяжкого подозрения, что они оказались в ловушке, став простодушными жертвами коварного заговора, и стоят теперь здесь, лишенные крова, обманутые, ограбленные и униженные. Первой в логово, где они спали, являвшее в рассветных сумерках весьма жалкое зрелище, вернулась госпожа Шмидт, дрожа, уселась на сбившуюся в ком постель и стала разочарованно наблюдать, как за окнами занимается день. Краска для век, полученная в подарок “от него”, размазалась по распухшему лицу, во рту было горько, в горле пересохло, желудок болел, и сил не было даже на то, чтобы поправить растрепанные волосы и хоть как-то привести в порядок одежду. Ибо как бы там ни было, а нескольких восхитительных часов, проведенных “с ним”, было недостаточно для того, чтобы даже теперь — когда становилось все очевиднее, что Иримиаш вероломно нарушил свое обещание, — по-прежнему сдерживать страх, что, быть может, уже все пропало… Ей было нелегко, но что еще оставалось делать? Пришлось ей смириться с мыслью, что Иримиаш (“…пока это предприятие не обретет своей окончательной формы…”) не заберет ее отсюда и мечта о том, чтобы вырваться наконец-то из “грязных лап” Шмидта и покинуть эту “дыру”, сможет осуществиться лишь спустя месяцы, а то и годы (“Боже мой, опять годы, годы!..”); но от чудовищной мысли, что и это предположение является ложью и ее Иримиаш, может быть, уже где-нибудь в тридевятом царстве ищет новые приключения, руки ее сжались в кулаки. Хотя верно и то, что, думая о вчерашней ночи, когда в заднем углу кладовой корчмаря она отдалась Иримиашу, она и теперь, в этот жуткий час, ни о чем не жалела: те сладостные мгновения, те минуты неземного блаженства возместят ей все; она не простит — никогда, ни за что на свете — лишь “любовный обман”, лишь втоптанные в грязь ее “чистые страстные чувства”! А о чем другом могла теперь идти речь, когда окончательно выяснилось, что слова, тайком сказанные вчера на прощание (“Еще до рассвета, милая, непременно!..”), были “гнусным враньем”! Она безнадежно и все-таки с жадной тоской глядела через огромный проем бывшего главного входа на неровные струи дождя. Спина ее была сгорблена, сердце упало, растрепанные волосы свешивались на измученное лицо. Но напрасно она пыталась думать о мести, вытеснив ею саднящую печаль смирения, — ей постоянно слышался ласковый голос Иримиаша и виделась его высокая, сухощавая, представительная фигура, выдающий решительность и уверенность изгиб носа, узкие мягкие губы и неотразимый блеск глаз; снова и снова чувствовала она его тонкие пальцы, самозабвенно играющие ее волосами, тепло ладоней на своей груди и бедрах, и во всяком шорохе, воображаемом или реальном, ей чудился он… но когда вернулись все остальные и она увидела в их глазах ту же смертную скорбь, что испытывала сама, то отчаяние прорвало последнюю хилую дамбу, воздвигнутую на его пути нежеланием признать правду. “Что же будет со мной без него?! Ну пожалуйста, ради бога… пусть он бросит меня… Но не сейчас…потом!.. О, если бы только еще разок!.. На час!.. На минуточку!.. Да какое мне дело, что он сделает с ними… Главное, чтобы не поступал так… со мной! О нет! Пусть позволит мне, если уж не дано иного, быть хотя бы его любовницей! Наложницей… Служанкой, в конце концов! Какая мне разница! Пусть пинает меня, бьет смертным боем, только… пускай вернется… хотя бы на этот раз!..” Разложив на коленях скудные припасы, они удрученно сидели вдоль стены и молча жевали, озаренные холодными синеватыми лучами рассвета. Снаружи, от покосившейся, ободранной башни, внутри которой таился когда-то колокол примыкавшей к “замку” часовни, послышался треск, а затем в глубине здания глухо ухнуло, словно где-то опять провалился пол… Делать было нечего, им оставалось только признать, что в дальнейшем бездеятельном ожидании нет никакого смысла, ведь Иримиаш обещал прийти “еще до рассвета”, между тем как рассвет давно уже позади. Однако нарушить молчание и высказать нелегкие слова о том, что “случилось большое свинство”, пока не осмеливался ни один из них, ибо было неимоверно трудно так вот, вдруг, в “спасителе Иримиаше” увидеть “подлого негодяя”, “бесчестного лжеца” и “гнусного вора”, тем более что окончательно так и не прояснилось, что же произошло… Ведь ему могло что-нибудь помешать! Или просто они опаздывают из-за плохой дороги, из-за дождя, из-за того, что… Кранер поднялся, подошел к главному входу, прислонился к сырой стене и взволнованно уставился на тропинку, ведущую от тракта к “замку”; он закурил, затем яростно оттолкнулся, выбросил кулак в воздух и вернулся на место. “Братцы!.. — дрожащим голосом сказал он немного спустя. — У меня есть такое чувство, что нас… крепко надули!..” Все опустили глаза, даже те, кто до этого не глядел мертвым взглядом перед собой, и смущенно заерзали. “Говорю вам, надули нас, люди!” — сказал он громче. Но никто не пошевелился, и в испуганной тишине его резкие, отрывистые слова отозвались зловещим эхом. “Да вы что, все оглохли? — выходя из себя, заорал Кранер и вскочил. — Сказать нечего?!” — “А я вас предупреждал! — бешено сверкая глазами, закричал Шмидт. — Я с самого начала предупреждал!” Губы у него тряслись, а указательный палец укоризненно устремился на съежившегося Футаки. “Он обещал, — взревел Кранер, выпучив глаза и подавшись вперед, — обещал, что построит нам здесь Ханаан!.. Вот, пожалуйста! Посмотрите! Вот он, наш Ханаан! Вот что из этого вышло, да чтоб небо обрушилось на всех прохиндеев, какие есть в этом гребаном мире! Заманил нас сюда… на руины… а мы! Будто стадо баранов!..” — “Ну а сам, — подхватил Шмидт, — сам отчалил в противоположном направлении. Кто знает, где он сейчас?! Ищи теперь ветра в поле!..” — “И кто знает, в каком кабаке он спускает сейчас наши денежки?!” — “Мы за них целый год работали! — дрожащим голосом продолжал Шмидт. — Вкалывали как проклятые! И вот я опять без гроша! Без единого грошика!” Кранер, как запертый в клетку зверь, в бешенстве ходил взад-вперед, сжав кулаки и время от времени боксируя воздух: “Это дорого ему обойдется! Этот негодяй еще пожалеет! Кранер этого так не оставит. Я его из-под земли достану! Вот этими вот руками поймаю гада!” Футаки нервно вскинул руку: “Что-то вы разошлись! Полегче на поворотах! А что, если он через две минуты появится? Что тогда запоете?! А?!” Шмидт вскочил: “И ты еще смеешь тут выступать? Разевать свою пасть?! Кого мне благодарить за то, что меня ограбили?! Не тебя ли?!” Кранер подошел к нему и пристально посмотрел в глаза. “Погодите! — перевел он дыхание. — Хорошо. Подождем две минуты! Ровно две! И посмотрим… что будет!” Он потянул за собой Шмидта, и оба замерли на пороге главного входа. Кранер, широко расставив ноги, мерно покачивался взад-вперед. “Ты гляди-ка! Уже идет, — насмешливо повернулся Шмидт в сторону Футаки. — Ты слышишь? Идет твой спаситель и спотыкается! Эх, несчастный ты человек!” — “Да постойте вы, — перебил его Кранер и крепко сжал локоть Шмидта. — Подождем, пока две минуты кончатся! А потом поглядим, что он будет нам говорить!” Футаки опустил голову на подтянутые к груди колени. Наступила мертвая тишина. Госпожа Шмидт испуганно сжалась в комочек в углу. Халич нервно сглотнул и, смутно догадываясь о том, что сейчас воспоследует, еле слышно забормотал: “Это кошмар… чтобы в такое время… друг друга!..” Директор школы приподнялся со своего места. “Ну вы что в самом деле! — примиряющим тоном обратился он к Шмидту и Кранеру. — Да разве так можно? Ведь это не выход! Одумайтесь…” — “Цыц ты, клоун!” — рявкнул на него Кранер, и директор под его угрожающим взглядом тут же опустился на место. “Ну что, приятель, — не оборачиваясь к Футаки и вглядываясь в тропинку, глухо спросил Шмидт, — прошли уже твои две минуты?” Футаки поднял голову и обхватил колени руками: “Ну, скажи мне, пожалуйста, зачем ты устраи