Под влиянием этого чувства, стараясь наказать себя за совершенное им же самим непоправимое прегрешение и желая любой ценой добиться домашнего мира и благополучия, Иван согнулся перед женой в три погибели, став ее безответным рабом и покорным, хотя и не на румынский манер, дрессированным слугой. В награду Елена держала мужа под башмаком, обливая его самым глубоким и откровенным презрением. Это, разумеется, довольно скоро заставило Ивана осознать, что он — бесполезное и бездарное существо, которое, как всякий паразит, не может жить самостоятельно. Когда же его сладчайшая супруга увидела собственными глазами, что так называемый болгарский предводитель упал в глазах болгарского общественного мнения в ту бездонную пропасть, из которой нет возврата, унижение его стало невыносимым.
— Был бы ты честным, умным и способным человеком, не дожил бы до подобного поражения, — говорила Елена.
Чтобы хоть как-то оправиться и не довести дело до открытой вражды в чужом доме, Иван употребил все свои силы, дабы очернить перед супругой болгарские святыни, болгарский народ и болгарских деятелей, которых несколько месяцев назад защищал с такой энергией и перед которыми кадил баснословное количество льстивого фимиама.
— Ты еще не знаешь наших болгарских патриотов и наш болгарский народ, — говорил он. — У болгар нет ни честности, ни самолюбия, ни достоинства, ни твердой воли, ни здравого смысла, ни души, ни сердца. Скажи, могу ли я ожидать от подобного народа любви и почитания, когда он сам себя не любит? Могу ли я заставить его отказаться от варварских обычаев, когда он хвастается ими и чтит их как святыню? Наконец, могу ли я изменить его понятия о различных предметах, когда голова его набита соломой? Если Христос не мог жить среди евреев, то и я не могу заслужить уважения болгар. Все великие люди страдали… Нас ценят только после смерти.
— И ты все еще считаешь себя великим человеком! — воскликнула Елена.
— Среди болгар я должен быть великим, — ответил Иван, твердо убежденный в том, что Елена неспособна заглянуть в глубины его души.
— Да выбей ты из головы все эти ненужные фантазии и давай подумаем о хлебе насущном, потому что мой отец не может больше нас кормить, — сказала Елена. — Хватит уж. Целый год сидим у него на шее! Оставь ты своих болгар, давай лучше посмотрим, с какой стороны тебе подъехать к румынам. Не мог бы ты стать хотя бы адвокатом у мирового судьи? Если ты решишься совершить такой подвиг, то я сумею ввести тебя в круг людей, которые будут нам полезны. Решайся. Отныне я буду мужем, а ты женой. Слышишь? Если хочешь стать человеком и если не хочешь, чтоб я тебя бросила, ты должен исполнять следующее: 1) с этих пор ни с кем не говорить по-болгарски, даже с теми людьми, которые могли бы сделать тебе много хорошего; 2) изменить имя — вместо Ивана Чучулиги стать Ионом Чучулигяну; 3) не заниматься больше никакими болгарскими делами; 4) не принимать в моем доме ни одного болгарина, даже своих отца и мать. Согласен?
— Согласен, — ответил Ион Чучулигяну.
В Бухаресте, перед бакалейной лавкой стояли две старые женщины и мальчик, державший одну из них за рукав. Была холодная и сырая погода; над городом навис густой туман; солнце в этот день так и не показало своего лица. Вечерело.
— Замерзли? — спросила одна из женщин и посмотрела на ребенка с любовью и сожалением. — Если замерзли, то зайдем, погреетесь, и покормлю вас чем бог пошлет.
— Я не голодная, — отвечала вторая женщина. — Только замерзла. Целый день стояла перед его дверью! Даже видеть меня не захотел, так и не вышел… Вышла только моя сноха, обругала нас, бросила нам монету и сказала, чтобы мы уходили туда, откуда пришли. «У Ивана нет ни матери, ни брата, — говорит. — Я ему и мать, и отец, и жена, и все на свете». Я заплакала и попросила ее впустить меня хоть повидать сына. «Мой дом, — говорит, — для лапотников закрыт, потому что полы у нас начищенные. Ступайте себе с богом». — «Иванчо, Иванчо, — зарыдала я, — для того ли я тебя растила, пеленала тебя, баюкала, кормила? Целыми ночами не спала от твоего плача… Когда ты был маленьким, ты был слабеньким, болезненным, плаксивым ребенком. Много я мук претерпела, пока вырастила тебя. А нынче твоя жена гонит меня и не дает переступить ваш порог!» Когда я произнесла эти слова, Иванчо открыл окно, посмотрел на меня свирепо и сказал: «Зачем ты пришла? Возьми гроши и уходи». — «Я слышала, что ты хорошо живешь, и привела твоего братишку, чтобы ты устроил его где-нибудь», — сказала я. «У меня нет ни братьев, ни сестер», — ответил он и затворил окно. Горько мне стало… Я расплакалась еще сильнее и начала его проклинать — не могла удержаться, да простит мне господь. «Будь ты проклят и весь твой род тоже, — крикнула я, сжимая кулаки. — Знала бы я, что лелею змею подколодную, я бы тебе шею свернула. Даст бог, вас и ваших детей так же будут встречать, как вы меня сейчас встречаете». Когда сноха услышала мои проклятья, она так рассвирепела, что я испугалась и побежала. «Идите к черту», — закричала она и швырнула мне вслед метлу. «Будь проклята и ты», — сказала я и вышла на улицу.
— Не плачь, не печалься, — сказала вторая женщина, покачивая головой. — Таков нынче весь свет… У меня три парня, ни один не хочет браться за работу. Мучаюсь, но кормлю их. Распустились люди на румынской земле. Сын не почитает мать, дочь не хочет жить с мужем, жена не смотрит за детьми, муж расхаживает по улицам со своей любовницей, отец не хочет видеть детей, сноха прогоняет свекровь, зять растрачивает приданое жены и спроваживает ее к родителям — все шиворот-навыворот… Дескать, если французы так живут, так и мы должны стать французами! Горе нам… Давай войдем в лавку, и я дам вам немножко поесть.
— Я не голодна, — отвечала чадолюбивая мать, и из глаз ее снова потекли слезы. — Утром мы поели немножко хлебца…
— Мама, а я есть хочу, — сказал мальчуган.
— Кабы не мальчонка, я бы как-нибудь перебилась, — сказала мать.
— Отдай его учиться какому-нибудь ремеслу, — посоветовала добрая женщина. — Я попрошу моего знакомого взять его к себе в корчму. Мальчик уже не маленький, сможет прислуживать.
— Боже мой, что мне делать? Вырастила детей и думала пожить спокойно на старости лет, а они меня пустили ходить по чужим дворам, просить милостыню. Умру одна, как кукушка, и некому будет глаза мне закрыть. Дай бог им здоровья и долгой жизни, и пусть господь им поможет вырастить сыновей, как вырастила их мать. Ладно, зайдем в лавку, и дашь мне водицы… Во рту пересохло… Плохо в Румынии, плохо! Сказать тебе правду, боюсь я оставлять мальчика на этой земле… И он испортится.
— А ты увези его с собой в Лясковец.
— Люди будут смеяться… Я им сказала, будто Иванчо написал мне, чтобы я привезла мальца, и что мы отдадим его в учение. Боже мой, зачем я им лгала? И денег нет, чтоб везти его назад. Пусть побудет в Румынии…
Один мой приятель доказывал мне однажды, что мы, болгары, — хорошие христиане, поскольку думаем больше о своих ближних, нежели о собственной рубахе, которая давно уж порвалась в клочья. Это непатриотическое утверждение вывело меня из себя, заставило наговорить приятелю кучу всяких глупостей и доказать ему как дважды два четыре, что его милость не читает ни константинопольских газет, ни изданных господином Дановым учебников, ни стихотворений в газете «Ден»{5}. «Болгары плохие христиане, — воскликнул я, и моя нижняя губа задрожала от злости. — Добрые христиане сначала стараются заштопать чужую рубаху, а потом уж начинают плакать над своими могилами… Болгары не таковы. Эти достойные уважения людишки думают и заботятся только о том, чтобы «пожить в свое удовольствие», а если иногда и плачут на чужих могилах, то только потому, что у умерших остались дети и внуки, которых, возможно, удастся подоить. Вот какие дела… Эх, болгарин знает, что почем и что ему нужно! Хочешь доказательства? Если хочешь, то знай, что, не будь в Румынии уточек да индюшек, и орлы не слетались бы плакать на чужих могилах. Эта логика, как мне кажется, весьма понятна. Вот тебе главная причина, которая заставляет наших банкиров и торговцев, наших ученых и просветителей, наших патриотов и дипломатов оставлять своих жен и детей, презирать свое имя и национальность и отрекаться от матерей и отцов. В свое время мой дед, который был чистым и непорочным болгарином, говорил, что учение — пустое занятие, потому что от него похлебка не становится гуще; что отечество ему не нужно, потому что покойные родители не оставили ему трехсот коров и тысячи овец; что и чадолюбие ему ни к чему, ибо его дети не дают ему заработанного их трудом серебра и золота на вино и ракию, и что, наконец, национальность ему не нужна — ведь греки живут лучше, а работают меньше, чем болгары. «Придет греческий монах{6} к тебе во двор, — говорил он, — пробормочет себе под нос несколько раз «кирие-элейсона»[10], погладит свою бородку и возьмет твои денежки; придет к тебе домой Янаки, подержит тебя за руку, даст тебе желудочных капель, возьмет деньги и облизнется; приедет преподобный Никофорис в твое село, погарцует, выкрикнет: «Эх, христиане!» — возьмет твои денежки и насмеется над тобой. Греки — умный народ. Они не учатся ни физике, ни грамматике, а пьют сырые яйца, улучшая свои голоса. Молитвы — драгоценный товар, который покупается без денег, а продается за чистое золото. Поучитесь у греков, как надо жить». Прав был дед. К его советам прислушиваются все наши сограждане. Вообразите себе, что голодный орел летит над падалью и собирается спуститься на нее и наесться до отвала; вообразите, что эта падаль жирна и питательна; наконец, вообразите, что у голодного орла нет никаких конкурентов, кроме нескольких долгоносых воронов и ничтожного количества голенастых галок, и что судьба сулит ему большую удачу. Разумеется, если бы наш орел не покинул свои горы и своих орлят и не искал бы жирную падаль в царстве теней, он был бы вынужден есть зайцев, сусликов и полевых мышей, которых, как известно, поймать не так-то легко и которые наполняют кровожадный желудок в недостаточном количестве. Так и наш болгарин, если б он остался в родительском доме и жил честно или, как говорят наши старушки, «как бог велел», ему пришлось бы работать, кормить жену, растить детей, ухаживать за матерью и отцом, заботиться о приданом для сестер и дочерей и о многом другом, а все эти домашние обязанности — тяжелый и неблагодарный труд. Падаль — хотя она и бывает частенько вонючей и неприятной на вкус — слаще именно потому, что над ней не трудились ни бабка, ни прабабка, не надо ее ни печь, ни варить, ни разжевывать, и принадлежит она всякому. […]