Когда дядюшка Денчо засовывал за пазуху министерскую бумагу, он увидел у себя на рубахе красную нитку, которую пришила ему тетушка Выла, чтоб он ненароком не забыл про обещание, данное ему когда-то министром. Пришила и правильно сделала, потому как без этой метки дядюшка Денчо забыл бы и про обещание, и про важный наказ тетушки Вылы.
Дело в том, что какие только бабы в селе не перебывали в старостихах, а ее Денчо до сих пор не сподобился стать старостой; обидно тетушке Выле, ей ведь тоже охота поважничать — просто так, назло всем завистницам.
— Я тебе красной ниткой помечу, чтобы ты беспременно сказал министеру: «Посмотрим, господин министер, умеешь ли ты свое слово держать?» — и добавил: «Хочу, мол от тебя того-то и того-то… И все тут!»
Эти самые слова тетушки Вылы — ну все до единого! — и припомнил сейчас дядюшка Денчо, крутя красную нитку. Крутил он ее, крутил, а потом почесал в затылке и стал смекать:
«Ну какой мне резон быть старостой? Кабы от этого какая выгода была, а то все равно что с яичной скорлупы шерсть настригать!.. Зачем мне в старосты идти, когда можно жить и легче и веселее?» Мысли его полетели, как летит осенняя паутина в погожий день. Он перебрал в памяти все, что увидел за эти несколько дней в столице, и дошел до одного зрелища, что пришлось ему особенно по душе; при этом он такую почувствовал приятность, будто вокруг накурили благовонными травами.
Дядюшка Денчо снова почесал в затылке, откашлялся и, рассеянно теребя баранью шапку, смущенно обратился к министру:
— А теперь я тебе про себя скажу… и не то чтоб мне так уж хотелось, а просто я рассудил: ежели другой может, так почему бы и мне не попробовать?..
Вопросительный взгляд министра, подкрепленный выражением легкой досады, немного смутил дядюшку Денчо, и он, потупившись, начал жевать слова. Однако стоило ему опустить голову, как он снова увидел красную нитку и быстрая мысль пронеслась в его голове — подобно тому, как перед дождем низко над землей проносятся ласточки. Она придала ему храбрости, и он обратился к министру тоном, говорящим о том, что к нему вернулось чувство собственного достоинства:
— Так вот, коли хочешь правду: ты сам мне обещал, что, когда придет время и я тебя о чем-нибудь попрошу, ты мою просьбу беспременно выполнишь… Помнишь ты эти свои слова или нет?
Никуда не денешься, пришлось министру признать, что, действительно, дал он когда-то такое обещание. И потому спросил он дядюшку Денчо, чего же он хочет.
— Как бы ловчее сказать, — начал снова дядюшка Денчо, — хотя домашние мои и велели просить тебя, чтобы сделал ты меня старостой, сам-то я присмотрел в Софии местечко получше. Вот и думаю, зачем там, когда способнее здесь, и занятие повеселее. Может, конечно, и не на все я гожусь, что верно, то верно… К примеру, захоти я стать кем-нибудь в суде, так там небось много писать надобно — значит, это не про меня!.. И другое какое занятие может не подойти… Вот скажем, реши ты сделать меня лекарем… Опять же не соглашусь. И не потому, что не умею лечить… Что ты, что ты! Чему только я не научился у тетки Божаны, пусть земля ей будет пухом… любого лекаря за пояс заткну. Но… не по сердцу мне это занятие, потому как сейчас и от врачей тоже писанина требуется. Или это, как его, где служат жандармы, тоже не больно-то мне по нраву: хлопотно, да и там все записывай…
Дядюшка Денчо помолчал, стараясь подобрать более убедительные слова и тем самым расположить к себе министра, вытер рукавом вспотевший лоб, переступил с ноги на ногу и, глядя в пол, продолжал:
— Видел я тут одного человека и прямо скажу, любо-дорого смотреть на его работу. О таком вот занятии я бы и мечтал больше всего, так что, ежели хочешь сдержать слово, назначь меня на такое место, и я тут же соглашусь!.. Да и то сказать, уж больно эта работа, забодай ее комар, вольготная: ни ходить никуда не надо, ни спину гнуть, ни писаниной заниматься. Одно услаждение… Уж ты мне поверь. Будто нарочно для меня придумана.
Тень досады, омрачавшая лицо министра, растаяла, ее сменило любопытство, и он спросил дядюшку Денчо, что же это за занятие, о котором он так возмечтал.
Дядюшка Денчо усмехнулся и пошевелил правым усом, а это значило, что он уже снова вдел ногу в стремя. Сделав торжественно шаг вперед, он с сияющим лицом принялся рассказывать, как его наметанный глаз сделал это открытие:
— Позавчера, иду это я по городскому саду и гляжу — народ толпится, а перед ним военный оркестр наяривает. Да так, что сами ноги в пляс идут. Стал и я смотреть, как солдаты играют. Одним трудненько приходится — попробуй, подуй в такую трубу… Не дай бог! Все нутро выдуешь. У барабанщиков работка полегче, да зато барабаны у них больно здоровые — попробуй, потаскай на себе… Один, значит, с барабаном, другой с дудкой, третий с трубой — каждый в поте лица трудится. А перед ними всеми, смотрю, еще один стоит: взял в руки прутик — вот такусенький, и двух пядей не будет, — и не дует, не стучит, а только знай помахивает этим самым прутиком в воздухе — мол, и он при деле. Смотрел я, смотрел и думаю: «Эх, забодай его комар, вот это жизнь, вот это занятие — за так ему деньги платят!..» Вот я и говорю — ежели можешь, определи ты меня на его место — вот тогда я тебе спасибо скажу… И если по-честному, крутить-вертеть этим прутиком я получше него сумею, оттого-то я и возмечтал о таком занятии…
Перевод Т. Колевой.
Стоян Михайловский
ОРЕЛ И УЛИТКА
На Старой на Планине,
едва ль не на вершине,
Орел узрел Улитку средь ветвей.
Была она убога,
горбата, однорога,
змеи поганей много
и дьявола страшней.
Над нею пролетая,
— Что ты за тварь такая? —
спросил Орел, гадливость одолев. —
О жалкая букашка,
ты — божия промашка
или господний гнев?
Доныне здесь бывало
и птиц крылатых мало.
Поведай же, ничтожная, о том,
как ты в такую высь попала?
— А я сюда ползком,
ползком, ползком!
ФИЛИН И СВЕТЛЯЧОК
В глухой ночи, как яркий ночничок,
меж трав и меж цветов светился Светлячок.
(Печальный же удел ему достался!)
Заметил Филин Светлячка, за ним погнался
и в когти хищные схватил.
«Что сделал я тебе?» — «А ты не догадался?
Ты мне мешал!» — «Да чем же?» — «Ты светил!..»
Был ясен приговор, и суд недолго длился.
Наш светлячок угас,
в потусторонний мир переселился…
Точнее говоря, чтоб завершить рассказ,
он в брюхе Филина, бедняжка, очутился!
ПАВЛИН И ЛАСТОЧКА
У Ласточки, весь день парящей в вышине,
спросил Павлин, играя опереньем:
«Хотелось бы мне знать, какого мненья
вы, птицы разные, ну, скажем, обо мне?»
«Что ж, — Ласточка Павлину отвечала, —
я о тебе от птиц не раз слыхала,
одно и то же о тебе твердят».
«Что я красив? Что пышен мой наряд?»
«Да нет, не то». — «Так что же?» — «Уж не сетуй:
что ты глупец, богато разодетый!»
ПОЛИЦЕЙСКИЕ{56}
Посвящается тем твердоголовым людишкам, которые продолжают думать и говорить, что двадцать лет назад Болгария освободилась от азиатского гнета.
Четверка полицейских шла однажды
в село Грабижево, что знает каждый,
ибо таким селением одарен
любой клочок земли, где есть болгарин.
Друзья, чтоб время скоротать в пути,
спор меж собою начали вести.
Сказал один: «Глупцы, зачем бояться
кого-то, кто полезет с нами драться?
Вот я не робок, власти я оплот,
причем любой, которая наймет.
Вселенье страха и рукоприкладство —
мое уменье и мое богатство.
Я не сторонник партии иной,
чем та, что всех щедрей трясет казной.
То зелен я, то черен я, то красен,
но, кто б ни правил, с теми я согласен.
Чтобы надеть на черный люд седло,
необходим я с шашкой «наголо́».
Политики один другого хуже,
но то сближает всех, что я им нужен.
Мои неколебимость и коварство —
вот главное в устройстве государства.
Министры падают, их путь конечен,
лишь я во всяком государстве вечен.
И пусть среди людей я — только муть,
но всем им глотки я могу заткнуть».
«Вы — дикари! — сказал неторопливо
тот полицейский чин, что звался Иво. —
Вы все шумите много и напрасно,
властям позорно это, вам — опасно.
Я ж быть в тени стараюсь, я таюсь,
в грязи купаясь, чистым остаюсь.
Шепнут мне: «Вздуй печатника Ивана,
иль Митко, что статейки пишет рьяно!»
Спешу я сказанное исполнять,
переоденусь — не узнает мать.
Учую, где он, нужный человек,
и так отдую — будет помнить век.
А угляжу: мой шеф плетет безбожно