— Что ты там бормочешь, Тодор? Уж не молитву ли какую забыл? — окликнул его сосед Ангел.
Тодор обернулся.
— Беда, дядюшка Ангел, грех большой! Нету вина для причастия… Батюшка ворчал, ворчал, нахохлился, будто наседка в гнезде, — не знает, служить ему нынче либо нет.
— Поди ж ты! — удивился Ангел, шедший как раз причащаться. — Статочное ли дело? Найдется…
— Как знать, — пожал плечами пономарь.
— Послушай, Тодор, что я тебе скажу, — поразмыслив, молвил дядя Ангел. — Сбегай ко мне домой, скажи жене, пускай даст бутылку, ту… ну, она знает… Скажи, мол, я сам тебя послал. Про черный день берег, но раз такое дело… Коли для причастия — пускай отдаст…
Озабоченное лицо бедного пономаря просияло от радости, как будто этот человек с маленькой головой и в крылатке без рукавов — не дядя Ангел, а настоящий ангел господень. Тодор быстро добежал до Ангелова дома, получил заветную бутыль и на возвратном пути, не утерпев, заглянул к старухе попадье, похвастался. Потом уж поведал обо всем попу, и за этой беседой мы застали их на амвоне в тот момент, когда Тодор, уже успокоившись, начал старательно читать канон.
Голос его звонко звучал в тихой, почти пустой церкви. Под синим сводом купола поплыл торжественный и трепещущий гул, словно ангельский хор вторил каждому его слову. Это привело бедного пономаря в умиление. И когда он, озаренный огнем божественного вдохновенья, поднял голову и запел «Благословен еси, господи», глаза молящихся женщин налились слезами — тоже слезами умиления.
Тем временем отец Серафим в алтаре занимался своим делом — не таким легким, как можно подумать. Еще бы! Надо положить столько поклонов. Надо полчаса, если не больше, простоять перед престолом с воздетыми вверх руками и молиться, помянув стольких грешников на селе да вдвое больше святых на небесах…
Дважды воздевал батюшка дрожащие старческие руки перед святым престолом и долго молился. Дважды брал кадило и кадил в алтаре. Дважды преклонял он смиренно колена перед престолом и целовал его каменное подножие.
Но в третий раз…
В третий раз, с самыми чистыми помыслами и верой преклонив свое старое тело, он заметил под престолом посудину, в которой как будто светились глаза лукавого.
Старик, взволнованный, тотчас величественно выпрямился во весь рост, воздел старческие руки, закрыл глаза и стал усердно читать молитву. Длинные волосы его рассыпались по плечам, словно расплавленное серебро, белая борода задрожала. Но и перед закрытыми глазами его в темной глубине неотступно маячил призрак бутыли и рос, рос, словно стремясь заполнить всю вселенную. А внутри бутыли лукаво смеялись блестящие глаза сатаны.
Изумленный священник поспешно склонился в глубоком поклоне. Но глаза его открылись сами собой и снова узрели под престолом неодолимую искусительницу. Снова выпрямился бедный старик, закрыл глаза, смиренно скрестил руки, поднял убеленную сединами голову к небесам и от всего сердца прошептал: «Не искушай раба твоего, владыка!»
Но в темноте перед глазами его продолжал, алея, мерцать искусительный призрак бутыли — сперва маленькой светлой точкой. Эта точка росла, увеличивалась, увеличивалась, пока снова не появились те самые яркие лукавые глаза, словно прогвоздившие сердце священника.
В конце концов силы изменили старику, и он сдался. Откинул покров на престоле, взял проклятую посудину, не сознавая, что делает, поднял ее обеими руками и, весь дрожа, приник к ней.
— Ишь ты! В самом деле славное вино, — облизываясь, прошептал он.
Потом прислушался.
На дворе еще не совсем рассвело, и густые сумерки, проникая сквозь пыльные стекла и железные решетки маленьких окон, наполняли какой-то таинственностью глухую церковь, в тишине которой спокойно, торжественно разливался голос пономаря. Слышно было даже слабое потрескиванье восковых свечей, глубокий вздох какой-нибудь молящейся и шамканье беззубого старческого рта, умиленно шепчущего молитву.
Священник пришел в ужас.
— Господи! Что же я наделал!
Как подкошенный упал он на колени, положил руки на горлышко и, склонив на них голову, задыхаясь, торопливо зашептал:
— Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей. Согрешил я перед тобой, выпил из…
Забывшись, он незаметно отклонился от текста молитвы и бессвязно забормотал:
— Паче всего, очисти мя от греха моего, кой совершил я, отпив этого проклятого вина, что так нахваливал Тодор… и недаром хвалил…
Тут он в ужасе остановился. Отчаяние заставило его снова подняться. Он закрыл глаза, бессознательно поднял посудину и стал пить — быстро, жадно, тревожно.
Терпкое вино, разлившись по жилам, произвело чудное действие. Он почувствовал прилив сил — телесных и духовных. Руки его перестали дрожать, язык развязался. Слова слетали с уст ясные и отчетливые, в голосе снова зазвенели металлические нотки. Старик сам заметил перемену. Гордый, величественный, улыбающийся, он обошел храм с кадилом в руке, распространяя вокруг веселье своего сердца.
Живой взгляд ясных глаз придавал особую прелесть старческому лицу его, сияя благостью, наполняя сердца прихожан любовью, тихой задушевностью и возвышая души их над всем плотским, земным.
В тот день литургия отличалась особым благолепием. Тодор-пономарь пришел в такое умиление, что самые твердые гласные при чтении становились в устах его мягче ваты, слаще меда, звучнее пастушьей свирели.
Когда служба подошла к концу и сноп лучей восходящего солнца, проникнув в алтарь и озарив распятие, заиграл на стеклянных подвесках паникадила, когда бедный пономарь, возведя сладко полусмеженные очи горе, возгласил «аминь», все увидели на амвоне, прикрепленном к стене как ласточкино гнездо, величественную фигуру батюшки.
Воцарилось молчание.
— Благочестивые христиане! — страстно заговорил он, простирая руки вперед. — Благочестивые христиане, чем вы благочестивее, говорю, тем больше и добра увидите! Тяжко и горько нам, грешным! Ну, бабы — куда ни шло: они всегда сплетничают!.. А мужики? Пьяницы? Что о них сказать? О братья мои, не обижайтесь, что я вам правду в глаза говорю! Истина есть истина! Ваша приверженность к питию хмельному всегда, ныне и присно и во веки веков — неугодна господу. Не сулит она вам добра на том свете! До чего дошли мы, братья-христиане?.. Чтоб капли вина не приберечь для святого причастия! Но как здесь, на грешной земле, осушаете вы бочки, так и на том свете, в преисподней, будут сохнуть языки ваши, жаждая капли влаги… Возьмитесь за ум, христиане, пока не поздно! Тяжко будет вам, когда наступит второе пришествие… Аминь!
Когда церковь опустела, только один пономарь и узнал, что подвигло отца Серафима на эту речь.
Перевод Б. Диденко.
АДВОКАТ
Окружной суд заседал в полном составе. Слушалось дело Митре Мариина из села Горосек, на которого сосед его, Петр Мариин, подал жалобу за убийство лошади.
Стояла невыносимая жара. В окна судебной камеры уныло и безнадежно глядели дома с противоположной стороны улицы, сверкая на солнце белизной стен. В помещении душно и почти пусто. Только два-три крестьянина, вызванные в качестве свидетелей, неподвижно, робко сидят на своих местах и слушают разинув рот.
Выступает защитник — невысокого роста, тучный адвокат, с солидным брюшком, лысый, в потертом костюме. Он не сводит глаз с председателя, время от времени вынимает руку из кармана и указывает на подсудимого — из кожи лезет, стараясь ошеломить, потрясти слушателей. Но голос у него глухой, дребезжащий, как у треснутого ружья. Защитник кричит, вопит, взывает к небу, вперив глаза в потолок, и после каждой фразы величественно выпячивает грудь, широко расставляя руки. Но неподвижные, апатичные лица судей выражают лишь обычное невозмутимое равнодушие и терпение, не подающее никаких надежд.
Председатель погрузился в раздумье о совершенно посторонних предметах. Один судья рисовал лошадок. Другой, наделенный музыкальными способностями, написав большую ноту, старательно увеличивал ее карандашом.
Подсудимый Митре Мариин, маленький русый мужичок, босой, в рубахе, стоял с шапкой в руке и, ничего решительно не понимая из того, что говорил защитник, смотрел, как большая черная муха бьется, жужжа, в оконное стекло. Когда адвокат на мгновенье умолк, чтобы проглотить слюну, Митре повернулся к рассыльному, который стоял у двери, с безучастным видом ковыряя себе ногти, и громко сказал:
— Милый, выпусти ты ее, окаянную. Будет ей гудеть-то!
Судьи посмотрели на него с насмешкой и сожалением. Председатель позвонил.
— Митре Мариин, вы должны понять, что ваше положение подсудимого не особенно завидно. Приличие требует, чтобы вы молчали.
— Ха! Улетела! — сказал Митре, указывая на окно.
Судьи засмеялись. Адвокат строго поглядел на своего подзащитного, потом, снова изобразив на лице благостную улыбку, продолжал:
— Да, господа судьи! Эти обстоятельства тоже нельзя упускать из виду. Другими словами, мы должны понять психологию момента, так сказать! Представьте себе: ночь, черная, как дьявол, деревенская ночь. Хоть глаз выколи! Мой подзащитный лежит посреди двора или где-нибудь там на гумне и, осуществляя священное право гражданина, караулит снопы и груду зерна, добытые им в поте лица. Оберегает плоды своих страданий, так сказать. Лежит, изнуренный повседневным трудом. Он забыл все на свете. Все: жену, детей, даже небеса, как сказал поэт. (Свидетели в недоумении переглянулись.) Утомленный, он крепко спит. Но вдруг… Что происходит, господа судьи? Что? У меня не хватает слов, чтоб выразить это! Человеческий язык немеет!.. Да, вдруг мой подзащитный просыпается и видит… О, ужас! Жизнь его висит на волоске. Что такое? У него над головой стоит чудовище, огромное, страшное, безобразное, готовое его проглотить. Вполне естественно, мой подзащитный от страха, так сказать, теряет сознание. Он видит огненные языки, пышущие из ноздрей чудовища, видит его налитые кровью, горящие пьян… хищным огнем глаза. Он дрожит в ужасе. Он не знает, где он и что с ним! Спросонья хватает ружье и — тр-р-ах! — стреляет. Чудовище падает, потом встает, прыгает через плетень, мчится в поле, находит кучу соломы, зарывается в нее, корчась от боли, и… умирает. Господа судьи! Я спрашиваю вас: разве виноват мой подзащитный, что чудовище оказалось не чем другим, а, так сказать, лошадью какого-то Петра Мариина? Что я говорю — лошадью? Какой-то жалкой клячей, которой и цена-то пятьдесят левов! Да где тут преступление? В чем оно? Итак, господа судьи, рассудите и решайте. Не забудьте, что существуют два закона: божеский, который повелевает нам каждую минуту оберегать свою жизнь от чудовищ и вообще от всего, и человеческий, разделяющий деяния на преступные и не имеющие в себе элемента преступности… И оба эти закона оправдывают моего подзащитного!