Сатира и юмор: Стихи, рассказы, басни, фельетоны, эпиграммы болгарских писателей — страница 35 из 81

Еще вчера, как говорится, был первым сапожником в городе, пользовался доверием и уважением, заказы у него не переводились, и вдруг разнесся слух, что Тонка разорился. Опротестовали его векселя, и, пока судили да рядили, на дверях его лавки уже зацвели красные печати.

Другой на его месте растерялся бы, впал в отчаяние и, не дай боже, руки бы на себя наложил, но Тонка всего насмотрелся в нашем непостоянном мире. Осунулся немного, побледнел, пальто повисло на нем как на вешалке, но бодрости духа не потерял.

— Жизнь — обманчивая штука, дядя Марин, — сказал он как-то Марину Шерстянику. — Суета, брат, суета! Капитал, скажу я тебе, что бешеный конь: не удержишь в узде, вмиг на землю сбросит — вот как меня. Да! Сбросит, как тряпку ненужную.

Философом был Тонка и готов был встретить любые превратности судьбы без особых переживаний. Давно еще, когда он выкупил дом своего дедушки, позвал Пеню Мягкого, маляра, и велел ему написать над дверью славянской вязью такую премудрость: «Этот дом сегодня мой, завтра твой, послезавтра — ничей».

И щедро-прещедро заплатил мастеру. Таков был Тонка и так понимал жизнь. Поэтому, когда, разорившись, он вышел один-одинешенек на площадь с ящиком величиной с жестянку из-под керосина и уселся чинить старую обувь под навесом широких ворот Тачо Загорца, улыбка не исчезала с его лица. По-прежнему перекидывался он словечками с прохожими, по-прежнему отпускал шуточки, как будто ничего и не случилось.

— Послушай, Тонка, — поддел его как-то Симо-полицейский, — с каких это пор ты так расширил дело, что аж на улицу вылез?

— С недавних, дядя Симо, с недавних. Санитарной комиссии не понравилась моя мастерская — тесная, мол, и темная, вот и направили меня сюда. Будто я закон о детском труде не соблюдал. Для подручных, значит, постарались — я тут ни при чем.

— А они где?

Тонка показал на битые черепицы над воротами, где грелись рыжий кот с черной кошкой, и сказал:

— Они у меня на втором этаже.

— А можешь к вечеру сделать мне набойки на каблуки? Мне в обход по деревням идти.

— Я, дядя Симо, таким мелким ремонтом не занимаюсь. Я только крою; но ты оставь сапоги, авось у моих ребят найдется для них время…

Однажды зимой прохожу я по площади в теплом пальто с поднятым воротником, а ветер так и свистит, мороз сковал землю — на улице ни души. Только Тонка заслонился старой ставней от ветра, стучит молотком, трудится, будто ему мороз нипочем.

Прохожу мимо, а он и говорит:

— Эй, учитель, куда торопишься? Неужто замерз? Заверни в мою контору погреться!

Другой раз встретил его отец Никола во время поста и видит, что он несет домой цыпленка.

— Ах ты, фармазон! Ах, протестант! — рассердился поп и замахал на него палкой. — Дорвался до еды и тотчас бога забыл!

— Не осуждай меня, батюшка, — ответил Тонка, — и не обвиняй во грехе. Если видишь, что бедняк ест цыпленка, то знай: или он болен, или цыпленок.

И пошел себе дальше.

В самом деле в тот день у него оба сынишки лежали больные скарлатиной.

Латиф, старый турок, извозчик, дремлет на облучке своей давно уже перевалившей за пенсионный возраст пролетки. Часами стоит на одном месте, ожидая седоков, но никто не подходит. А слепни так и вьются вокруг лошадей, не дают им покоя. Но вот Латиф зашевелился, дернул вожжи, хлопнул кнутом и понесся порожняком к вокзалу. Поезд прибывал не скоро, седоков не было, и он поехал просто так — лошадей поразмять и самому встряхнуться. Проезжает мимо Тонки, а тот кричит ему:

— Извозчик! Эй, извозчик! Стой! Остановись!

Латиф неохотно натянул вожжи и остановился.

— Ты занят?

— Нет.

— Поезжай тогда ко мне домой, возьмешь жену с детьми и отвезешь их на месяц-другой в Хисар на курорт. Я снял на сезон две комнаты в отеле «Лондон». Отвези их, а я подъеду через два-три дня. Слышишь? Жену с детьми посадишь сзади, а служанку с собой на козлы. Она немного растолстела, но ты чуточку подвинешься. А? Идет? Когда вернешься, мы с тобой рассчитаемся.

Старый турок посмотрел на него своими маленькими смеющимися глазками, посмотрел и пробурчал сердито:

— Молчал бы, голодранец!

Хлопнул кнутом и затрусил к вокзалу, подымая за собой тучи пыли.

А Тонка, улыбаясь до ушей, склонился над ящиком и застучал молотком по намоченной подметке.

Вначале, когда он только стал холодным сапожником, работы у него хватало. Старые клиенты, друзья и знакомые не оставили его и несли обувь на починку, но летом ребятишки бегают босиком, многие горожане разъехались по курортам и в отпуск, и работы почти не стало.

В один такой неудачный день, когда он напрасно просидел до вечера в ожидании заказчиков, ему впервые стало так горько и тоскливо, что он места не мог себе найти. Но и тогда он не упустил случая посмеяться над судьбою, над людьми и над самим собой. Зашел он в корчму к Калчо, взял со стойки кусок мела, вернулся и написал на воротах крупными, кривыми буквами: «От дела не отрывать!» Потом растянулся на пороге под самой надписью, закинул ногу на ногу, достал из кармана старую газету и, прислонившись головой к воротам, углубился в чтение.

Это была его последняя шутка. Вскоре после этого он так и умер, склонившись над своим ящиком с шилом в руке.


Перевод Н. Попова.

Чудомир.

Акварель. 1947.


Чудомир.

Акварель. 1959.

НАШ ПОНДЮ

— Когда бог хочет кого-нибудь наказать, он делает его учителем, — начал старый преподаватель истории. — Так сказал Сократ. А теперь послушай, что я тебе расскажу: видишь вон того сутулого, с длинной шеей, который стоит возле клуба? Посмотри на него хорошенько и слушай! Когда-то этот человек был моим учеником. Я преподавал историю, и, так как часов у меня не хватало, мне дали дополнительно вести и рисование.

Этот парень тогда отличался изумительным невежеством и причинял мне много забот. Чего только я не делал, чтобы расшевелить его, — ничто не помогало. Вызову, бывало, его и велю, например, показать границы Месопотамии. Начнет он водить пальцем по Галлипольскому полуострову, обведет Серскую равнину, перейдет Вардар, упрется в долину Шкумбы и хлопает глазами…

В другой раз спрашиваю его из истории евреев.

— Ну, а теперь, Пондю, — говорю ему, — покажи мне сначала, где находится город Иерусалим!

И он опять пускается в кругосветное путешествие по Алжиру, Марокко, Тунису, потом обратно, через моря и горы, останавливается посреди Восточной Сибири, смотрит на меня, как глупый утенок, и молчит.

Рисование у него тоже шло из рук вон плохо. Мало того, он еще оказался дальтоником! Настоящим дальтоником. Рисуем, например, кувшин. Самый обыкновенный простой кувшин. А у него получается не то четвертная бутыль, не то самогонный аппарат, словом, все что угодно, только не кувшин. Начнем раскрашивать, а он все тени кладет красной краской. Киноварью, чистейшей киноварью! Однажды я велел им рисовать чучело вороны, так он и ее раскрасил красной краской. Запросто большевизировал ворону! Конечно, я выставил ему неудовлетворительные оценки за семестр по обоим предметам. Двойки-то я ему поставил, но и себе повесил камень на шею. Как накинулись на меня его отец, мать, тетка, какой-то родственник-адвокат, школьный попечитель; даже городской голова обратил на меня внимание! Мальчик, мол, из бедной семьи, живет в тяжелых условиях, глаза у него слабые, но его будут лечить. Кое-как уговорили меня, и в конце года я согласился перевести его в старший класс.

На следующий год я с ужасом узнал, что Пондю опять попал в мой класс. К тому же партия его отца пришла к власти, и отец занял видное положение в городке. Пришел Пондю на занятия разжиревший, в синих очках; сидит и ухмыляется. За лето он еще больше отупел. Бился я с ним и так и эдак, лишь бы хоть что-нибудь из него вытянуть, — как об стенку горох! Опять выставил ему слабые оценки за полугодие. Тогда взялись за меня околийский начальник, пристав, акцизный, председатель околийского бюро, депутат и трое сыщиков. Потянулись один за другим, и каждый недвусмысленно намекает, что или Пондю должен в следующий класс перейти, или я из школы уйти. Думал я, думал: четверо детей на руках, ни дома своего, ни состояния, куда денешься среди зимы! Поставил я ему тройки и получил небольшую передышку. Чтобы не срамиться перед учениками, стал давать ему на дому бесплатные уроки, лишь бы он хоть что-нибудь бормотал, когда вызову к доске. Так я бился с ним целых три года, пока управляла партия его отца. Бывало, Пондю еле мямлит, а я потею, тяну его изо всех сил; он скажет слово, я подскажу два и в конце концов ставлю ему тройку. Когда же сменилось правительство, я снова осмелел и опять влепил ему двойки. Но не тут-то было — как насели на меня со всех сторон: анонимные письма, сплетни!.. Чего только не говорилось про меня: что я анархист, дыновист{95}, взяточник, погряз в разврате, и прочее и прочее!..

Чтобы не попасть еще и в людоеды, я снова поставил ему в конце года тройки, и наш Пондю окончил гимназию, к великой радости отца и матери, к чести и славе тетки, дяди, адвоката, попечителя, околийского начальника, пристава, председателя околийского бюро, депутата и троих сыщиков, а после этого исчез из города.

Куда он делся и что делал потом, не знаю. Через несколько лет он снова появился у нас. Бегает по улицам, заходит в клубы и конторы, со всеми раскланивается, снимает шляпу, хихикает, важничает, а на меня даже и не смотрит.

— И что же он теперь делает?

— Разве не знаешь? Учительствует. Это еще полбеды, — с горечью вздохнул старый учитель, — несчастье в том, что у него учатся двое моих детей!

— Что же он преподает?

— Как — что? Историю, конечно. На моем месте. Ходил, обивал пороги, добился своего — меня уволили, а его назначили. И так как часов ему не хватает, ведет дополнительный предмет — рисование.


Перевод Н. Попова.

ГЕ-ГЕ-ГЕЕЙ!

Это было давным-давно. Нет нынче ни таких людей, ни таких событий!