– Ать-два… Ать-два! Лущихин! Не гнитесь! Не нравится? Ничего, братец… Не все наш брат, мужик, с ружьем пошагивать должен, и интеллигент пусть помахает… Эх вы… Буржуй, а на плечо брать не умеете.
Ночью Лущихин лежал на нарах, спал и видел во сне, что интеллигенция – это мозг страны и ее нужно беречь. Это было так трогательно, что по щекам, сползая на подушку, текли слезы…
Поплачем же и мы, братья-интеллигенты, вместе с Лущихиным…
Ни тюрьмы наши, ни кровь наша, по-видимому, не убедили демократию, что наши крахмальные воротнички – не паспорт буржуа… Бедные, мы всегда были под гласным надзором… Когда-то нас ссылали и вешали люди в голубых мундирах за демократию, теперь нас будет гнать в окопную грязь демократия за то, что люди в голубых мундирах тоже, как и мы, учились в гимназиях и кончали университеты…
Ведь это мы, Лущихины, составляли и разрабатывали те политические программы, с точки зрения которых нас теперь обливают сочным именем: бур-жу-а-зия…
Поплачем же, братья, с моим Лущихиным…
Начало (Аркадий Бухов)
Началось это совершенно неожиданно. На одном из великосветских раутов Распутин сидел, окруженный дамами, и конфузливо сопел, поковыривая большим грязным пальцем в куске ананаса.
– В вас есть что-то магическое, – ласково кивнула ему головой одна из окружающих, – вы мистик.
Предполагая, что дама говорит о прежнем тобольском конокрадстве, Распутин ответил уклончиво:
– Враки все. Митька крал, а я – нет. Врет наш урядник.
– Нет, нет, не спорьте, Григорий Ефимович, – запротестовали дамы, – вы сфинкс. Загадочный сфинкс.
– Может, и так, девушки, – осторожно согласился Распутин, – только ежели вы насчет Васькиного мерина, так это напрасно. Кто крал, а кто и не крал. Дело прошлое, вспоминать не стоит.
– Мерин – это звучит красиво, – шепнула одна дама, – что-то непонятно-влекущее. Если у меня родится мальчик, я назову его Мерином. Мерин Сергеевич. Честь нашей фамилии спасена.
Тут же Распутина назвали многогранным, бескрайним и нездешним. Он растерянно оглянулся на дверь и подумал: «Бабы важные. Может, у всех мужья-то пристава. Сейчас словами донимают, а потом до дела докопаются. Как позовут мужьев-то, прощай тогда, Гришка…»
И вслух добавил:
– Идтить надо.
– Нет, нет, не пустим, – заволновались дамы, – ни за что не отпустим…
«Ну вот и готово, – испугался Распутин, – и пымали, как воробья. Эх, кабы отмочить что-нибудь, чтобы меня отсюда сразу выкинули…»
Он потянулся к хрустальной вазе и стал тянуть за скатерть, но расторопный лакей быстро переставил вазу на другой стол.
«Вазу нельзя, – подумал Распутин, – за вазу бить будут А после ходи, Гришка, без ребер».
Но сметливый ум сибиряка подсказал блестящий выход, и, подойдя к дверям, Распутин подозвал к себе хозяйку салона:
– Одевайся, старуха. В баню едем.
Именно с этого момента и началась блестящая карьера Распутина. Уже чудились ему возмущенные крики гостей, уже заранее краснела щека от удара, и с трепетом ждал он минуты, когда, найдеточку опоры в холодных камнях тротуара, он поднимется с четверенек и стрелой помчится в свою комнатку… Но произошло неожиданное:
– В баню? – переспросила хозяйка. – Сию минуту, Григорий Ефимович…
И уже в прихожей услышал он только завистливый шепот из зала:
– Счастливица… Счастливица…
А когда садились в карету, старый лакей почтительно спросил хозяйку салона:
– Так и прикажете доложить графу?
– Так и скажи: в баню. Очистит грехи, мол, и приедет.
С этого вечера прошло три месяца, а великосветские дамы оказались столь погрязшими в грехах, что очистка их не прекращалась даже в двунадесятые праздники.
Приходили очищаться целыми семьями и поколениями.
Престарелые бабушки вели за руки юных внучек, и популярность Распутина росла.
– Там какая-то барыня вас спрашивает, – докладывала Распутину прислуга. – Впустить?
– А чего ей надо?
– У меня, говорит, время от пяти до семи свободно, так я, говорит, очиститься заехала, да поскорее, а то внизу мотор дожидается.
– А какая она из себя?
– Старая, да прыща на ней много.
– Гони, – отбивался усталый Распутин. – скажи, что, мол, безгрешная она. Пусть нагрешит, а потом уж и лезет.
Тогда стали записываться. Не помогло и это. Распутин пожелал исключительной клиентуры и сурово заявил очищаемой от грехов баронессе:
– Слышь, Пашка, хочу, чтобы в самые верха попасть. Вези меня прямо во дворец!
Так как Распутин грозил забастовать, его повезли.
Около первого же светского генерала Распутин немного оробел.
– А ты не пальцимейстер будешь? – дипломатически спросил он.
– Выше, – огрызнулся генерал.
– Так, так…
Сначала Распутин хотел отойти, но те, кто уже узнал путь к доверию, никогда не откажутся от этого пути, и Распутин прибег к способу, однажды сделавшему ему карьеру: он пальцем подозвал генерала и решительно сказал ему:
– Пойдем в баню!
Генерал не пошел, но это предложение было настолько неожиданным для светских кругов, что за Распутиным сразу установилась репутация необычайно оригинального человека.
Через два дня после пребывания в высших сферах Распутину понадобились два рубля на новые портянки. Попробовал попросить у швейцара, но тот, не учтя возможной карьеры просителя, отказал, ссылаясь на семейные издержки.
– Подавишься потом своими двумя рублями! – высказал вслух Распутин внезапно пришедшее желание.
– Да ну? – иронически отозвался швейцар. – Голос, что ли, тебе был, что подавлюсь?
– Голос? – переспросил Распутин и вдруг радостно схватил швейцара за руку: – Выручил, миляга, просто выручил…
Не прошло и трех минут, как Распутин стоял перед пухлой дамой и сурово твердил:
– Голос мне был, Аннушка… Ступай, мол, вот к тебе и скажи, чтобы дала три рубля.
– Голос? – робко переспросила пухлая дама.
– Ага. Он, – подтвердил Распутин.
– Может, больше, Григорий Ефимович? – удивилась скромности внутреннего голоса пухлая дама.
– Это ты верно, – пророчески бросил Распутин, – два голоса было: один говорит, попроси три рубля, а другой говорит – проси все семь с полтиной.
С этого дня мистический голос окончательно завладел Распутиным. Целый день он не давал ему покоя.
– Вы что, Григорий Ефимович?
– Да вот голос сейчас был. Кого, говорит, первого встретишь, тот тебе две бутылки коньяку и сапоги новые пришлет на дом.
– Вам на Гороховую можно послать?
– А хоть и туда, сынок. Дар все равно даром останется, куда его ни пошли.
Странный голос быстро устроил все личные дела Распутина.
Не проходило и ночи, чтобы он не потребовал от и знакомых Григория Ефимовича чего-нибудь нового, начиная от трехрядной гармошки и кончая тридцатью тысячами на текущий счет…
Так началась карьера Распутина – о чем писать не позволяли.
Как она кончилась – это уже можно прочесть.
Я только дал необходимое вступление.
Вся правда о Распутине (И. Ковыль-Бобыль)
Часть I. Распутин: конокрад и хлыст
В тайге «с работы»
В расстоянии около пятисот верст от r. Сургута, густой девственной тайгой, широко раскинувшийся по обе стороны реки Оби, в средней части Тобольской губернии, медленно продвигались верхом, ведя еще по одной лошади в поводу, двое мужчин.
По одежде они были похожи на зажиточных сибирских крестьян.
Взмыленные лошади осторожно ступали, сторожко пофыркивали, нервно прислушиваясь к треску под ногами сухих веток.
Сумерки только стали сгущатся. Тайга была полна таинственным переливом лесных звуков, то тихих, гармоничных, убаюкивающих, то страшных, грозных, предвещающих близкую бурю.
Ехали оба молча, наклоняясь и отстраняя руками преграждавший путь лесной молодняк. Один из них прервал молчание.
– Пора 6ы, паря, отдохнуть и нам, и лошадям.
– Давно бы пора, да вишь, ни полянки тебе никакой, ни заимки.
– Где уж тут заимка, не видишь разве – самой заматерелой тайгой едем. Стой! Гляди вправо, кажись, поляночка, а?
– Будто поляна. Поворачивай!
Свернули вправо, и действительно, вблизи, в вечернем сумраке, обрисовалась большая поляна, покрытая высокой травой. Спешились, стреножили лошадей и пустили пастись. Собрали сухих еловых и сосновых веток, развели костер, расположились около, сняв с плеч берданки и положив их, вместе с патронташами, рядом с собой, на всякий случай.
Костер весело потрескивал, выбрасывая черные клубы дыма. Тихие летние сумерки струили крепкую, бодрящую прохладу, и делалось от нее зябко и приятно. Оба лежали у костра молча, раскуривали трубки, изредка лишь вспугивая руками лесную мошку, все-таки наседавшую на них, несмотря на дым, который мошка не любит и избегает.
– Кеш, а Кеш! Подложи-ка елочек в костер: больно мошкара докучает.
– А ты рыло закрой сеткой, вот и докучать не будет. Между прочим, можно и елочек подбросить, дело не трудное.
Тот, которого товарищ назвал Кешей, встал, лениво потянулся и пошел собирать сухолом. Принес большую охапку, бросил в костер. Он сразу затрещал на все лады, задымил темными пахучими клубами, а потом вспыхнул, озарив поляну ярким светом. Стало тепло, весело, и Кеша возобновил прерванный разговор.
– Думаю я так, Григорь, што таперя не надо стремить…[1] Отмахали мы верстав более полтыщи, и где жа им за нами угнаться. Да и тайга не выдает, матушка, широка она и агромадна, конца-краю нет. В тайге што на воде – следа не видно.
– Пустой ты человек, Кеш, как я вижу. Пофартило нам, четыре добрых конька купили[2], так почему жа не стремить. Мало ли тут старателей разных бродит. Невзначай набредут, вот и тю-тю наши коньки, поминай как звали. Коньки-то добрые, в самый раз в Тюмень, на ярмарку. Сармак[3] за них можно взять хороший: полкосой, а то и более, если продавать не на блат.
– То-то и оно-то, если не на блат. А как же иначе? Не нам же с тобой, Гришух, на ярмонку выводить. Без Каина не обойтица. Беспременно надоть Каину продать, а то, не ровен час, засыпися, не к ночи, да и не про нас будь сказано. Што мы фартовые, в Тюмени не то што менты[4] – и грудные дети знают. Што жа касаемо женского пола, тебе все тюменьские бабы знакомы. Кто Гришуху Сухостоя, он жа Распутин, из тюменьских девок не знает. Больно уж падок ты, Григорь, до бабьяго дела, вот што. Пропадешь из-за них, верно говорю.
– Не твоего ума дело. А што касаемо Каина – правильно, ему, злодею, продать надо. Жаль, добрые коньки, не хочется даром отдать. Сармак, паря, во как нужен. Дело одно я задумал, да не по плечу оно тебе, а потому и сказывать не буду.
Григорий оборвал разговор, а Кеша так и не полюбопытствовал узнать, что это за дело задумал его товарищ. И оба молча курили, смотрели остановившимися глазами на пылающий костер, и бог знает куда уносились их тяжелые мысли в этот чарующий летний вечер.
Страница из прошлого
Время было беспокойное, тревожное, вызванное японской войной и революционным движением, когда вся Сибирь, на всем своем огромном. протяжении, всколыхнулась и готовилась сбросить с себя вековой гнет. Это был период огромного подъема общественных сил всей России, и Сибирь быстро и смело вступила на путь революционной борьбы со старым режимом. Чита объявила Забайкальскую область республикой, два стрелковых сибирских полка и забайкальские казаки примкнули к революционному народу и заставили генерала Холщевникова, губернатора Забайкалья, сдать правительственные учреждения новому правительству. Иркутск также был захвачен народом и революционными войсками. Правда, все это продолжалось недолго. На Читу совершил набег из Маньчжурии печальной известности генерал Рененкампф, а на Красноярск, Иркутск другой генерал, еще более печальной известности, – Меллер-Закомельский. Окруженные правительственными войсками, Красноярск, Иркутск, Чита и другие сибирские города были бессильны бороться и сдали завоеванные позиции, спокойно ожидая своей участи. Но два знаменитых генерала были беспощадны, жестоки, и народная кровь обильно оросила великий сибирский путь от Челябинска до Владивостока.
Без суда и расследования хватали кого попало, тащили к расстрелу, на виселицу, а то просто убивали на станциях и разъездах, часто своих же верноподданных.
Тяжелое, лихое время было для Сибири. И перенесла она, как и вся Россия, этот кошмарный ужас, притаилась, с надеждой ожидая грядущей расплаты.
Население Сибири формировалось исторически под влиянием колонизации и принудительной ссылки. И сюда попадали люди смелые, сильные, решительные. Политические ссыльные много содействовали культурному развитию Сибири, а уголовные – кто переходил к обычному труду, кто возвращался на прежний путь преступлений.
Указанные выше условия, с одной стороны, с другой – суровый климат, упорная борьба с природой создали сибиряка сильным, настойчивым, терпеливым, но осторожным, хитрым, человеком «себе на уме»: он зря не рискнет, хотя и не боится опасности. Поэтому и со своими преступниками крестьянство прекрасно уживалось. Еще недавно в деревнях существовал обычай «дежурной избы». Обычай заключался в том, что крестьяне по очереди топили баню, выставляли в окне горящую свечу, и бродяги ночью шли на «огонек», мылись, находили приготовленный ужин, а наутро уходили дальше, по своим делам. И крестьяне были спокойны за свое имущество: бродяга свято соблюдал исстари установившиеся традиции взаимного договора.
На пути в Савотеево
– Однако, Григорь, отдохнули малость, надобно 6ы закусить. А там в путь-дорогу, ночью для нашего брата езда спокойнее. Закуска, положим, неважная: хлеб да омуль.
– Ничего, миляга, с водкой и подошву слопашь. Ну, расстилай скатерть самобранную, ставь кубашку с живой водой, оную же и монаси приемлют, и начнем пировать апосля трудов праведных, ха-ха-ха, – раскатисто засмеялся Григорий.
За закуской и выпивкой приятели оживились. И Кешка, давно собиравшийся поговорить с Григорием по душам, решил его спросить:
– Скажи, Григорь, никак я в толк не возьму. Вот ты все с попами да монахами знакомство водишь, писание читаешь, с сехтой путашься, а между прочим, воровать со мной ходишь, с бабами таскаешься, пьянствуешь!.. Как понимать тебя, што за человек ты? Веришь ли ты в Бога али нет?
– Вот куда ты гнешь. Это, миляга, не по воровской части. С пимами в душу мою залезть желаешь. Однако могу кое-што тебе и ответить. Стих такой на меня нашел. Ты знашь, миляга, есть емназия, есть ниверстет, а в ем хвакултеты – докторские, по исторической и учительской части, по матьматике и другим разным наукам. Так вот есть такой, што и емназии пройтить не может, а другой и емназию, и ниверстет со всеми хвакултетами пройдет, а там. смотри и в кадемию вступит, да ишшо на фортепьянах играет.
Так и я, все хвакултеты вмещаю – и поповские, и монашеские, и по бабьей части, и по воровской. Все хорошо знать, коли котелок варит.
– А нашшот Бога, как ты?
– Бога?.. В Бога, миляга, не только верить надобно, понимать его нужно. Не такой он, как попы про него сказывают и народ им пугают. Какой он есть – ни попы, ни я, никто не знает. А каков он быть должон – рассуждение иметь можно. Вот, примерно, нашшот воровства. Сказано: ништо не совершается без воли Божьей. И ворую я, значит, тоже по Его святой воле. Он, может, наказать хочет того, у кого добра много, и меня посылает волю Его исполнить, через воровство мое наказывает его и меня награждает. Когда же, скажем, я пойду воровать и меня споймают и в каталажку засадят, значит, – Бог меня наказать хотел. Вот и все. А все по Его воле. И никакого ответа перед ним человек иметь не будет: добро и зло люди выдумали, а не Бог. Он человека из глины сделал и знал, што ничего особенного из него не выйдет, потому у человека и вины перед Богом никакой Быть не может…
– Вот какой ты, Григорь… Может, и правда, што ты говоришь. А с хлыстовщиной, што это у тебя за хвакултет?
– Ну, это, паря, дело десятое. Много знать будешь, старым скоро сделаешься. С нею у меня дела особые… Да-а-а… О бабах ты тоже спрашивал. Нет, миляга, вдовольствия лучша, как с бабой путаться. И думаю я так, што загробная жизнь в том будет состоять, што, когда человек туда, в жизнь эту, попадет, он будет себя чувствовать до скончания веков быдто на бабе лежит. И здеся это один момент – и готово, а там все время и конца этому никогда не будет. Для такого дела и умереть можно.
– Ну, это ты, Григорь, того, врешь, быть того не может.
– Не любо – не слушай. Ха-ха-ха. Так я и думаю. Много кой-чего я думаю. Потом видно будет.
– Пустое ты мелешь. Не те времена. Я вот задумал воровство бросить. Не потому, што грех это или што. А более важные дела открываются. Народ супротив царя идет, и я так понимаю, што это правильно. За страх надоело ему служить, а за совесть никакого желания нету. Хоть бы вот сейчас война с японцом была…
– Ишь куда тебя прет. Ну, миляга, царь – это тебе кость не по зубам. Крепок он ишшо в народе, царь-то, да и России без царя никак невозможно. Меня больше царица антиресует, вот што… Н-да-а-а… Тоже баба, да какая? Должно, как и все… Эк я разболтался. Не пора ли в путь собираться. Што-то похоже, быдто погода к дождю.
– И то правда, до Тюмени ишшо далеча. Давай седлать да в дорогу. Хорошо бы в Савотеево заехать да в дежурной избе помыться.
Пробираясь тайгой, зорко глядя по сторонам, чутко прислушиваясь к тревожной тишине, приятели направлялись в Савотеево. Григорий, видимо, был в хорошем настроении и продолжал прерванный разговор с Кешкой.
– Нашшот царя ты неправильно думашь. Царь должон быть. Народ царя любит. Не любит холопов его – это верно. Бывал я, милой, в разных местах святых, на Афон-горе, в монастыре Макарьевском, по российским монастырям шлялся, вериги носил, в Питербурхе граде был… Многое видел, много думал и думаю. Мало, миляга, правды на свете, мало людей правильной жизни. А если кто и живет правильно, по-Божьему, так это старцы, юродивые – Божьи люди, некоторые из монахов. Да и то, если правду сказать, елды все они дураки круглые и никому от их святой жизни никакой пользы нету. H-да-а-а… Которые поумнее, в столицу идут и дела разные свои обделывают. Теперь там. на старцов этих большая мода пошла. Особливо вельможные барыни к ним. ластятся – и польза от этого бывает, и вдовольствия много. Я тоже кое с кем. познакомился… И такое рассуждение имею, что шибко вверх подымусь. Чаво зевать. На наш век питерских дураков и дур хватит…
«Радение»
До Савотеева пришлось ехать два дня. Приехали вечером, зашли в баню, помылись, а затем Григорий предложил Кеше сходить на «радение».
– Сегодня как раз такой день. Пойдем, я тебя выдам за своего, за «хлыста». Анфиса Филимоновна тут, пророчица-богородица, расчудесная баба, да и девки будут. Понравится, вступай в сехту.
– Ну, што ж, все равно делать нечего, пойдем.
Изба Анфисы Филимоновны была большая, чистая: В комнате, где собрались хлысты, стены были украшены разными картинами, имеющими символическое значение: распятие плоти в виде распятого монаха, изображение Иисуса Христа в виде доброго пастыря, несущего овцу. «Радение» еще не началось. В комнате было человек около двадцати, больше девушек и женщин. И мужчины и женщины чинно сидели вдоль стен и слушали «Духовный алфавит». Читала Анфиса. Григорий почти со всеми был знаком, а Кешу представил Анфисе, тоже как хлыста. Все присутствующие были в белых длинных рубахах, надетых на голое тело.
Анфиса предложила и прибывшим раздеться и одеть белые рубахи, которые она принесла из соседней комнаты, затем продолжала чтение.
– Егда б Адам не прельщен был, чрез диавола, от Евы и не вкусил 6ы яблока, то б и без совокупления род человеческий мог произойти и умножаться рождением от земли, яко и Адам. объявился. Господь Бог, по неизреченной милости своей, снисходит к слабостям бренного человека. Да и то не есть блуд, когда брат со сестрой по взаимной склонности имеют плотскую любовь, а блуд и скверна есть брак законный, яко противный Господу. Все мы живем в плотской любви, с согласницами нашими; это не грех, потому что любовь наша основана на взаимной склонности, и Дух Святой, водящий путями нашими, снисходит к этому…
Читала Анфиса нараспев, монотонным голосом, и, когда чтение кончила, все стали на колени и пели:
Дай нам, Господи,
K нам Иисуса Христа.
Дай нам сына твоего.
Господи, помилуй нас, грешных.
Из твоея полноты
Дай Создатель теплоты;
Наряди из нас пророка,
Чтобы силы подкрепить;
Засуди судом небесным.
И не дай врагу мешать;
Ниспосли живое слово
Здесь просящим всем сердцам.
Ты Христос, ты наш Спаситель;
Иного Бога нет у нас.
Твоей силой укрепимся,
За тобой во след идем;
Прими слезы твоей твари
И поставь всех на пути…
Окончив пение, все встали, поклонились друг другу и пропели церковный стих из канона Пасхи:
Богоотец убо Давид,
пред сенным ковчегом,
скакаше играя,
людие же божий святии
образом сбытые зряще,
веселимся божественно,
яко воскресе Христос,
яко всесилен.
Затем Анфиса торжественным голосом произнесла:
«Сие есть реченное пророком Иоилем: и будет в последняя дни, глаголе Господь, излию от духа моего на всякую плоть и прорекут сынове ваши и дщери ваши и юноши ваши видения узрят, и старцы ваши сопия увидят, ибо на рабы моя и на рабыни моя во дни оны излию от духа моего, и прорекут».
Едва Анфиса успела произнести последние слова, все, взявшись за руки, пустились плясать, припевая:
Погодушка подувала,
Сине море всколыхала,
Все мосточки разорвала:
Все святые испугались…
Один дух Святой остался
И в гусельки заиграл;
Всех он верных созывал
И в келейну собирал
Уж вы верны, уж вы верны,
Приидите все в моленну;
Все попарно и сходились…
Уж вы знайте, уж вы знайте,
Одевайте всяк свово.
– Уж мы знаем, уж мы знаем,
Одеваем всяк свово!
Прыгали и плясали долго, до полного изнеможения, рубахи сползали, и продолжали прыгать обнаженными, мужчины и женщины, проделывая непристойные движения, принимая сладострастные позы.
Особенно безобразничали, доходя до неистовства, Распутин и Анфиса: совершенно голые били друг друга по разным частям тела, подпрыгивали, расходились, потом, обнявшись, пускались в дикую пляску, становились на четвереньки, причем Анфиса быстро вскакивала, садилась верхом на Распутина и подпрыгивала на нем, держа его руками за волосы.
Кешка также не отставал в «радении», хотя до экстаза не доходил. Он тихо и плавно подплясывал с молодой белолицей «отроковицей», целовал, гладил ее груди и никак не мог дождаться конца «радения».
Между тем кругом все прыгали и вертелись в безумном вихре, и из уст раздавались таинственные звуки: «ой, дух! ой, дух! царь Бог! царь Бог! царь дух! царь дух!»
Наконец Анфиса остановилась, и за ней все собрание также притихло.
Вся экзальтированная, со сверкающими глазами, бледным нервным лицом, голая, с распущенными волосами, она стала сдавленным, взволнованным голосом петь:
Грядите, невесты,
В чертоги небесны,
Жених вас встречает.
Любезно принимает…
Он всех нас урядит,
Близ себя, прикрывши, посадит…
Распутин отвечал, весь всклокоченный, с трясущейся бороденкой:
Лицам к лицу…
И всех к творцу.
Анфиса затем, дико прыгнув к Распутину, шипящим, страстным голосом крикнула: «Туши огонь».
Четыре стенных лампы быстро потушены, и все собрание, попарно, бросилось на пол, повторяя:
Уж мы знаем,
Уж мы знаем,
Одеваем всяк свово…
И во мраке темной ночи, в доме Анфисы Филимоновой, началось нечто страшное, кошмарное, когда страсть перешла все границы дозволенного природой и сгорела в стихийном вихре безумного, дикого сладострастия, полного муки и жгучего наслаждения.
Историческая справка о хлыстовстве
Наши неопубликованные в России источники относят начало хлыстовства к царствованию Алексея Михайловича, 1645 году, когда во Владимирской губернии, Муромского уезда, Стародубской волости, Егорьевского прихода, на гору Городину «спустился будто Бог-отец с неба в превеликой славе, с силами небесными, на огненных облаках, в огненной колеснице. Силы небесные вознеслись, а верховный гость, превышний Бог, стал виден на горе в образе человека «Данилы Филипиовича».
Это сошествие Бога-отца считается у хлыстов вторым. Содержание учения этого следующее: «Господь-Бог просветил божественным учением Иерусалим, а Данила Филиппович, имея с ним одинаковые свойства, просветил Россию, начавши это образование с Костромы, которую и называют верховною страною. На этих началах создана длинная повесть, передаваемая в виде страд, на память, «ибо Данила Филиппович, не имея земного начала, имеет непосредственное сношение с св. духом, от которого получает все наставления, по которым и творит чудеса.
Посему, явившись на землю, он все книги свои кинул в Волгу, как ненужные, и установил не иметь книжного научения, а руководствоваться преданиями его и вдохновениями пророков их веры.
За 15 лет до сошествия родился у него, по предсказанию пророков, сын Иисус Христос, по имени Иван Тимофеевич, от столетней бабы (крепостной помещика Нарышкина), в сорока верстах от города Мурома, в селении Максаков». О новорожденном говорится, что, когда ему исполнилось 33 года, его позвал верховный богатый гость Данила Филиппович, живой бог Костромской губернии, в деревню Старую, где и дал ему божество в своем доме. После того оба они три дня сряду возносились на небо при свидетелях. Иисус Христос, а в мире названный Иван Тимофеевич, возвратился в свое жилище, где и начал проповедовать учение Бога-отца, Данилы Филипповича, по 12 заповедям:
Из них наиболее замечательны следующие:
1) Аз есть Бог, пророками предсказанный, сошел на землю для спасения душ человеческих. Нет другого бога, кроме меня.
2) Хмельного не пейте, плотского греха не творите. Неженатые не женитесь; женатые разженитесь. На свадьбы и крестины не ходите.
3) Заповеди содержите в тайне, ни отцу, ни матери не объявляйте.
4) Святому Духу верьте.
Догмат «плотского греха не творите» хлыстами понимается крайне своеобразно, и они допускают, после «радений», половые совокупления «в свалку». Мотивируется это тем, что Господь-Бог, по неизреченной милости своей, снисходит к слабостям бренного человека. Да и то не есть блуд, когда брат с сестрой, по взаимной склонности, имеют плотскую любовь, а блуд и скверна есть брак законный, «яко противный Господу».
С Иваном Тимофеевичем жила девица, названная дочерью Бога. Когда эта вера начала распространяться, то по повелению царскому Ивана Тимофеевича схватили и пытали с 40 учениками; ему дали столько плетей, сколько в сложности дали им всем вместе, но не узнали, в чем именно заключается вера.
Тогда царь велел привести их в Москву; сперва допрашивал патриарх Никон, но, не успев ни в чем, передал к боярину Морозову, который, поняв (будто бы) святость Ивана Тимофеевича, от допросов по болезни отказался; тогда передали его князю Одоевскому, который и пытал его на Житном дворе: жег его малым огнем, повеся на железный прут, потом жег в больших кострах; пытали его также на Лобном месте и, наконец, распяли на стене у Спасских ворот, идя в Кремль, на левой стороне, где ныне часовня…
Когда Иван Тимофеевич испустил дух, стража сняла его с креста, а в пятницу его похоронили на Лобном месте, в могиле со сводами, а с субботы на воскресенье он при свидетелях воскрес и явился к ученикам своим в Похре.
Тут снова он был взят, предан жестоким пыткам и вновь распят на том же месте. С него была снята кожа; но одна из его учениц покрыла его простынею, которая образовала его новую кожу и проч…
Он снова воскрес и еще более начал приобретать последователей, называя себя Богочеловеком; его называли стародубским Христом Спасителем. Наконец, был он взят в третий раз и обречен на жестокие мучения; но в этот раз избег таковых по случаю рождения у царя Алексея Михайловича сына Петра Алексеевича, и это потому, что будто царице было пророчествовано, что она тогда только разрешится благополучно, когда освободят Ивана Тимофеевича.
С этого времени Иван Тимофеевич стал будто явно жить в Москве, спокойно проповедуя веру свою в продолжении 30 лет. Дом, в котором он жил, и доселе называется у хлыстов Новым Иерусалимом. «Когда же превышний Бог, гость богатый Данила Филиппович из деревни Старой на сотом году прибыл в Москву в дом возлюбленного сына своего Ивана Тимофеевича и вознесся на небо при свидетелях, в день св. Василия, то начали считать и новый год уже с этого времени.
После того Иван Тимофеевич был выслан из Москвы и скитался 15 лет, а когда гонение утихло, он возвратился обратно в Москву. Иван Тимофеевич умер в день св. Тихона», показав пример своего терпения и благочестия на земле; он хотя и был воплощенный сын Божий, но тело его похоронено у церкви св. Николы в Грачах, откуда он вознесся в славе своей при свидетелях дпя соединения с отцом своим.
Впоследствии учение хлыстов нашло много последователей. Из указа императрицы Анны Иоанновны от 7 июня 1734 года, последававшего из святейшего синода для всенародного известия, видно, что хлыстовская ересь была уже и тогда чрезвычайно распространена, что в числе последователей ее «собирались в праздники, по ночам, разных чинов люди, старцы и старицы», то прежде этого были уже известны в этой ереси «разного звания духовных и светских чинов люди обоего пола» и проч. Сверх того, как ныне открыто из подлинных современных дел, в секте этой находились многие князья и княгини, бояры и боярыни и другие разных чинов помещики и помещицы; из духовных лиц архимандриты и настоятели монастырей, также целые монастыри обоего пола – все, без изъятия.
В Москве, в одном монастыре, при соборной церкви, были торжественно похоронены под особо сооруженными памятниками в виде часовен тела главных основателей секты, которые впоследствии именным высочайшим указом императрицы Анны Ивановны повелено было вырыть и предать публично сожжению на месте казни рукою палача…
Таким образом, по преданию хлыстов, хлыстовство возникло в половине XVII века, одновременно с появлением старообрядческого раскола. Царь Алексей Михайлович и патриарх Никон в легендах сектантов являются первыми их последователями.
Из приведенных выше данных видно, что хлыстовство, появившись в народе, очень быстро было воспринято высшими классами, так как в начале XVIII века хлыстовство имело в своих рядах уже иного «князей, княгинь, боярынь и других разных чинов помещиков и помещиц».
На новом пути
Неделю спустя Кеша и Григорий приехали в Тюмень. Путь был долгий, тяжелый. Лошадей продали за 200 рублей местному каину[5] Козодоеву, деньги разделили поровну, и решено было кутнуть у Параши, где оба приятеля частенько бывали. Здесь собирались «ширмачи», «городушники», иногда даже работающие на «мокрую»[6], вообще, блатная компания.
У Параши не только кутили, в ее притоне решали всевозможные воровские предприятия, сообщались последние новости о6 удачных и неудачных кражах и грабежах. Это обстоятельство немного тревожило Распутина. Профессиональные воры не считали его своим, так как он не всегда воровал, а изредка, когда не было другого подходящего дела. K случайным ворам профессионалы и специалисты относятся с пренебрежением, и часто между теми и другими происходят ссоры и драки, чего Распутин терпеть не мог, считая себя выше и умнее их.
Тем не менее решили все-таки попировать у Параши, уступившей им свою спальню.
Григорий в то время хотя и имел некоторые связи в Петрограде, но его будущая известность была еще в зародыше, держал себя сравнительно прилично, довольно остроумно разыгрывая в столице роль «мистика из народа», чуждающегося земных благ.
Любя жизнь веселую, разгульную, ему приходилось поэтому добывать деньги всеми способами, в том числе и воровством. Но уже в то время у него созрела определенная цель перенести свою деятельность в Петроград, где успех его стал обозначаться в любопытстве, проявляемом к нему некоторыми дамами петроградского большого света.
Женщин, деревенских – богатых и бедных, городских – купеческого звания и титулованных, скитаясь по монастырям, он знал хорошо. В этом отношении у него был большой опыт.
В своих скитаниях по монастырям, мужским и женским, он многое видел, многое наблюдал, хорошо изучил монастырский быт, не так уж чуждый порокам и слабостям греховного мира.
Грешили и там, да еще как грешили!
И для него стало очевидным одна: сытые, богатые женщины, какого 6ы общественного положения ни были, приезжая в монастырь, молиться-то молились, но и в кельи к монахам ходили, частенько до темной ночи там засиживались.
Предпочитали монахов здоровых, откормленных, красивых, но и божьими странниками из народа тоже не брезговали. И тех и других одаряли щедро от избытков своих, что особенно соблазняло Гришку Распутина.
Изо дня в день тяжелый, упорный труд крестьянина, скучный и однообразный, не по душе был тяготевшему к авантюризму Распутину.
И стал делать карьеру по духовной части.
В сектах разных перебывал и остановился на хлыстовской, наиболее отвечавшей его склонности к распутству. Наряду с этим он и по монастырям шатался, знакомство с монахами заводил, постничал, вериги носил, пока не прослыл «Божьим человеком с пророческим даром».
Правда, решив делать карьеру по духовной части, он много потрудился для этого дела, вплоть до ношения вериг, что окончательно должно было утвердить его в звании «Божьего человеки».
Так оно и случилось.
Вечером Гришка и Кеша провести время сошлись у Параши. Оба были в хорошем настроении, выпивали, закусывали и толковали о разных делах.
– Шабаш, Кеш, бросаю воровать, таперя канчательно еду в Питер. Большие там дела предвижу, – сказал Гришка, опрокидывая большой стакан водки.
– Не верю штой-то я, штобы ты перестал воровать. Как быдто на тебя непохоже.
– Не, говорю, шабаш, значит – шабаш. И ты, Кеш, бросай, дела другие найдутся, верно тебе говорю. Деньги таперя есть, еду опять в Питер. В Казань только съезжу, у меня там дружок есть, архимандрит Хрисанф, возьму у него письмо – и в Питер.
– Ну, и в Питере воровать будешь, чего ломашься!
– Не, там, миляга, денежки сами будут в карман прыгать.
– Ой, допрыгашься ты, Гришка, в Питере до кандалов!.. Секта твоя, вот, ндравится мне. Вера хорошая, приятная…
– По этой части я и думаю в Питере устроиться. Понимашь: спереди – блажен муж, а сзади вскую шаташася.
– Понимаю. Под божественное – будешь с бабами путаться. Только рылом, Гришка, ты не вышел. Патрет у тебя хоша и похож на дьявола, только не на того, што баб соблазняет.
– Не говори. Какие бабы настоящия, даже очинно одобряют.
– Положим, молва про тебя идет, што ты спицилист и большой у тебя талант к бабьему делу.
– Ну, давай выпьем, милой. Если повезет, встретимся – и тебя в люди выведу. Я человек не гордый, своих не забуду.
– В добрый час. Пока што в Тюмени буду. Буду ждать от тебя весточки.
– Говорю – беспременно жди. В Питере у меня дорожка проторена, в большие дворцы она ведет. Тебе одному свои планты сказываю, ценить должон. Может, год пройдет, может, более, все едино жди от меня весточки.
– Што ж, поживем – увидим.
Задушевный разговор этот продолжался далеко за полночь. Потом приятели, пьяные и радостные, окрыленные радужными надеждами, зашли на огонек к Кузьмичихе, где обыкновенно сходились местные Мессалины. Приятели были в ударе и весело провели время до утра. Утром Гришка уехал из Тюмени.
Кешка без Григория заскучал, сильно стал пить. Он часто заходил к Параше, но известий от Гришки никаких не было. И опять стал воровать. Попался, но как-то так случилось, что его оправдали. Кончилось тем, что он отсидел семь месяцев до суда.
Приехав в Тюмень, узнал от Параши, что о Гришке ни слуху ни духу.
– Должно, в Питере в киче(к и ч а – тюрьма, вор. жарг.)сидит, сердешный, – грустно сказал Кеша и ушел. Ездил в Покровское, и жена Распутина сказала ему, что он жив-здоров и находится в Петрограде, когда приедет – не знает.
Это немного успокоило Кешу, и он стал его поджидать, изредка осторожно воруя. А время шло, и Кеша почти потерял надежду встретиться с Григорием.
Опять на родине
Спустя года два Параша получила от Распутина письмо «спиридачею» Кешке Скокореву». Он писал: «Милой мой друг Кеша. Скоро приеду у Тюмень. Не выезжай никуда. Жди. Выезд пошлю телеграмм. Григорий».
Григорий действительно через неделю послал телеграмму, а четыре дня спустя и сам приехал.
Встреча Кеши и Григория была у Параши. Григорий был неузнаваем: в шелковой голубой рубахе, поддевке и лакированных сапогах. Кеша так и ахнул, увидев приятеля.
– Ну, Григорий, не ожидал! Да разве святые такие бывают, в лаках да шелках!
– Таперя я, миляга, стал на настоящую дорогу. Сюда приедут из Питера две барыни. Одну Аннушкой зовут, с этой я хорошо знаком, другая Катя, ту не знаю, впервой сам увижу. Хотят на «радение» посмотреть, а можа, и сами «порадеют». Орудую, Кеша, скоро-скоро высоко-высоко излечу. До царских палат достиг, с царем, царицей компанию вожу. Вот баба-то царица – изюменка!
– Не можа быть. Не врешь ли ты, друг? В ца-а-а-рския-я-я пала-а-ты, вот так штука! Вот это я понимаю!
– Э, миляга, не то ишшо будя… Аннушка все оборудовала. Король-баба, молодчинище, все может! У нас таперя окульклизма идет. Все занимаемся – царь, царица, Аннушка, енералы придворные, и я тут с ними.
– Какая такая кульклизма?
– Этта, милой, дело сурьезное. Сразу тебе не растолкуешь. Надо ее понимать. Короче говоря, этта такая наука. Кто ее произойдет, может с упокойниками разговаривать. Меня Аннушка долго учила. Таперя я могу с каким угодно упокойником разговор иметь, потому я таперя мидиум… Дело очень серьезное. Правду говоря, и я тоже ишшо плохо понимаю. Таись не то што плохо, а как 6ы тово… 6ыдто…
– Ишь, чего ты разделываешь. Нет, мне энтой навуки не понять.
– Куда тебе! Говорю – дело очень сурьезное.
– Касательно же других делав, примерно по бабьей части, тожа у них там по-иному, даже говорить не хотца. Да я их привожу в расейскую веру. Ну, перейдем к делу. Вот, Кеша, тебе полста рублев. Поезжай в Савотеево. Беспременно штоб Анфиса здеся была как можно скорее. А вот ишшо сто – это тебе на лопать(лопать – одежда у сибирских крестьян, вор. жарг.). Купи все, што надо. И возвращайся скорее. Накажи Анфисе, штоб газету взяла. С Богом, милой!
Кеша простился и ушел, взволнованный и ошеломленный всем тем, что рассказал ему Гришка.
Григорий между тем пригласил Парашу и стал ей наказывать:
– Ты уж, Параня, тово, постарайся! Комнаты убери чисто-начисто, полы вымой да никого из шпаны(шпана – мелкие воры, вор. жарг.) не пускай. Штоб разные сладкие закуски были, шимпанское купи. Фрухты тожа: пильцины, яблоки, словом, што найдешь. Тут две барыни питерския приедут. Большия тыщи у них, за сармаком остановки не будет.
– Ой, чо еи седни выдумал, Сухостой окаянный! Беспутная ты голова, Гришка, как был, так и остался. Да не изволь беспокоица, усе в порядке будет.
– То-то, смотри, в грязь мордой не ударь!
– Не ударю, небось. Не «радеть» ли у меня собираешься? – таинственно спросила Параша.
– Будет и это. Смотри не болтай, дело сурьезное. На вечерке будет Анфиса из Савотеева, Кешка, две барыни, о которых сказывал, да монах, приятель мой, Варнава.
– Чудеса! И пройдоха же ты, Григорь Ефимыч, люблю таких. Не велика будет компания, и нельзя сказать, штаб очень честная.
Со стороны Распутина последовал определенный жест, от которого Параша вздрогнула и, плюнув ему вслед, игриво и с кокетством сказала:
– Ну, и сукин же ты сын, Гришутка! И кто же супротив тебя из нашей сестры устоять может… Искусители…
Через неделю приехал Кеша с Анфисой. Сообщили Гришке.
Он через посланного дал знать, чтобы к вечеру все было готово и зайдет проверить.
Все стали суетиться. Параша сходила в магазин, купила все, что требовалось. Стали мыть, чистить, приводить в порядок весь дом.
Наконец, Параша приготовилась, как могла, и ожидала гостей. Анфиса была тут же и помогала убирать стол, покрытый белой Чистой скатертью. Пришел Кеша. Он также стал неузнаваем: новые лакированные сапоги, шелковая синяя рубаха, пояс, украшенный серебряным набором, в поддевке, румяный, чисто выбритый – молодец хоть куда. Он немного волновался, не зная, как держать себя в обществе питерских барынь.
Пришел и Григорий и засуетился.
– Ну, как, готово? Есть все – закуски, фрукты, вино? Кажись, все как быть следует, – добавил он, осмотрев комнату и стол. «Газету» принесла? – спросил Анфису.
– Есть. Што ты затеваешь, беспутный? Како тако радение с винищем?
– Брось, Анфиса, ломаться. Не седни знаю тебя. Проси Бога, штоб хватило на твою утробу.
Анфиса тихо засмеялась, потупив невинно глаза.
– Што ж, пусть по-твоему, будем радеть по-новому, – ответила она, не поднимая глаз.
Распутин подошел к ней и стал что-то шептать ей.
– Ладно, ладно. Знаю, все изделаем, не беспокойся. Ученого учить – только портить.
– Вот што, братие. У нас уроде вечорки, прочтем «газету», помолимся, «порадеем» малость, если барыни не заупрямятся. Да не думаю, за тем приехали. Одну я знаю, любительница большая, толстая такая, Аннушкой звать, хоть хлебом не корми. Другая, Катюша, ту в первый раз вижу. Одного поля ягоды, как я понимаю. Ролии так распределяю: Кеша будет с Катькой, я с Аннушкой, Анфиса с Варнавой.
– А меня-то ты, кавалер, забыл? Смотреть на вас, беспутных, да облизываться буду! Во мне тоже кровь играет, – рассердилась Параша.
– Эк затараторила. Ты не нашей веры и ничего не понимаешь. Это не распутство, а служение Господу Богу и во его имя умерщление плоти.
– Какая, подумаешь, мудрость мерщление ваше. Расприкрасно и я могу голая вертеться, а потом спать всю ночь с мужиком. Мерщление, тожа. Коли так, я всех вас к чертовой матери, паскудов…
– Ладно, ладно, не трещи, сорока. Приведу к тебе. Монах еще тут один есть, Илиодором называется. Жулик только, не люблю его, да што с тобой, дурой, делать. Надо позвать.
– Так-то оно лучша, а то накось – мерщле-е-ение, паду-у-машь…
Петроградские «оккультистки»
Григорий ушел, наказав всем вести себя прилично и ожидать его прихода с гостями.
Спустя час Распутин и гости приехали: два монаха, один старше, другой помоложе, и две дамы, обе в черных, просто сшитых платьях. Помолились на образа, стали знакомиться. Все, в том числе и Распутин, чувствовали себя неловко.
– Просим к столу закусить, чем Бог послал, чайку попить и Бога хвалить, – с напускной развязностью обратился Распутин к гостям. Пили чай, но разговор не клеился. Анфиса и Параша суетились, Кешка сидел мрачный и исподлобья рассматривал дам.
– Выпить бы, Григорь Ефимович, – прервал молчание Кеша.
– И што ж, дело доброе.
И стали разливать вино. После одного, другого стакана первая неловкость исчезла и компания оживилась. Дамы пили только шампанское.
– А я думала, что вы старый, Григорий Ефимович, – обратилась к Распутину та, которую он называл Катей.
– Хоша лет много, Катенька, а постоять за себя могу, во всех смыслах, Аннушка знает.
Аннушка улыбнулась и сказала:
– Да, вы, Григорий Ефимович, особенный. Ja ne cache perconme qu`on puisse eui comparare.
– Ты, Аннушка, по-русски говори, а то мы могим думать, што ты ругаешь нас, – пошутил Григорий.
– Я сказала, что таких, как вы, мало.
Распутин засмеялся, польщенный, придвинулся к ней и обнял, плотно прижав к себе.
– Что вы, Григорий Ефимович, при всех, – запротестовала Аннушка, но он крепко держал ее, и она не могла освободиться.
Нагнулся к ней и стал что-то рассказывать тихим говорком.
– Что же вы молчите! Скажите, как ваше имя и отчество? – спросила Катя Кешу.
– А вы без отечества, называйте прямо Кешей. Иннокентием звать меня.
– Кеша – это оригинально.
– Што?
– Я сказала, что ваше имя необыкновенное.
– У нас в Сибири Кеш как собак нерезаных. Очинно даже обнаковенное.
– Се Kecha est un gros fin, хотя trop charmant, – игриво улыбаясь, сверкая глазами, сказала Катя свой приятельнице.
– Опять по-иностранному, протестуюсь!
– Да я ничего особенного не сказала, Григорий Ефимович, не правда ли, Аннет?
– Верно, верно! Она сказала, что господин Кеша простой, интересный молодой человек, sans facon, pardon, – нецеремонный, ха-ха-ха! Опять заговорила по-иностранному!
– Я те дам, Аннушка, должна слушать старших! А вы што там, отцы, приуныли, потревожьте баб, вишь как раскисли.
– Не все же такие беспутные и разговорчивые, как ты, Григорий Ефимыч, – язвительно сказала Параша.
– Ты, того, зря языком не болтай, – строго ответил Григорий и обратился к Анфисе,
– ты бы почитала «газету», Анфисушка. А пока што выпьем, штобы кругом было хорошо и нам не плохо.
– Ваше здоровье, Григорий Ефимович, ваше, господин Кеша…
– Стойтя, остановитесь, неправильно! Я поднимаю вот этою рукой стакан с шимпанским вином… поднимаю и говорю… говорю от чистой, непорочной души, значит, выпьем всем собранием за здоровие Государя императора всея Расеи Николая Ликсандровича и супруги иво Ляксандры Федоровны. Ура-а-а…
Все дружно подхватили, заорали на все лады.
– Браво, Григорий Ефимович, браво, браво! – закричали все и стали аплодировать.
– Типеря выпьем за здоровия наших дорогих питерских барынь, ура-а-а!..
– Ура-а-а! – опять подхватили, и в комнате поднялась суета и необычайный шум. Все встали, чокались, целовались и орали во все горло. Особенно усердствовал Кеша. Он охмелел, стал развязным, облапил Катю, целовал и после каждого поцелуя поднимал ее вверх и неистово орал. Монахи тоже не отставали, и Параша, и Анфиса взвизгивали и хохотали от энергичных ласк и объятий. Григорий подхватил монументальную Аннушку и стал с ней подплясывать, потом остановился и крикнул:
– Будя, братие! Натешились – и довольно пока. Садитесь по местам, и Анфиса нам почитает «газету».
– Што ж, можно.
– А по мне, на кой кляп «газета», можно прямо приступить к «радению», – предложила Параша.
Тем не менее Анфиса своим тонким голосом, нараспев, стала читать:
– «Вышла газета из ада, какая грешным от сатаны награда. И в бесконечные веки не будет душам их отрады. В нынешний век зри всяк человек. Грех скончался, истина охромела, любовь простудою больна. Честность и верность в отставку вышла. Вера ушла в пустыню. Совесть попрана ногами, благодеяние таскается по миру. Терпение скоро лопнет. Ложь ныне присутствует, бесчиние в монастырях проживает, гордость с монахами познакомилась. Тщеславие игуменствует. Братоненавидение иноком поставлено. Невежество старейшествует. Сатана, предвидя кончину сих дней, приказал бесам ад наполнить разных огней. Послал бесов размерить адскую глубину, где бы можно грешных посадить за вину. Потом сатана, всед на седало, закричал на бесей весьма яро: что это грешных во аде мало? Бес подскочил и рек, что еще не скончился век, а когда приидет миру конец, тогда ты будешь многим душам отец. Предстали пред князя тьмы: беспопечительные черницы; он смеяся сказал: «вы зачем, святии отцы, сюда пришли, или в Царство небесное пути не нашли? Знать, вы весь век богатства ради, а не прокормления мзду сбирали; того ради и путь в царство небесное потеряли. Вы препровождали жизнь в монастырях, вам и должно быть в райских краях. Но, видно, вы в небрежении жили, что в моей области честь себе и жизнь заслужили. Бес подскочил без хвоста и сказал, что они не наблюдают поста. Ленивы были Богу молиться, надобно с нами поскорее решиться. А когда и молятся, и то вне ума, того ради Бога на них вознегодова. Предал их твоему рассуждению, чтобы доставить их разному мучению: Притащили бесы опоицу во ад; сатана сказал: «эх ты, до чего допил, что и душу свою погубил? Припасите про него адскую темницу, вверзите его туда до страшного суда, а когда труба вострубит, тогда неволею его в смолу горячую погрузить убедить. Явились на тот свет гордые господа. Бес кричит из ада: честнейшие господа, пожалуйте сюда. Я вас отменно буду угощать, огнь горящий и жупел велю восгнещать. Я, милостивые государи, повелю чай греть не в самоваре, но для роскошных и жирных здесь есть в аде большой котел на взваре. Растоплю олово на место пуншу, чтобы вам промочить скаредную и жаждущую душу. Сатана сказал бесу: что стоя рычишь, долго медлишь, багром их не тащишь? Косой давно уж тому рад, облапя сих вельмож потащил в ад. Привели бесы ростовщика во ад, который процентами богатство распространял, а излишнее неимущим не раздавал, наиначе к себе присовокуплял; он горько возопил и сказал: я успел столько процентами денег накопить, что мог бы весь ад твой откупить. Сатана в насмешку сказал: видно, ты здесь хочешь роскошно проживать, время тебе в преисподней побывать. Тамо узнаешь, как обижать бедных, понеже тамо и сам будешь в самых последних. А нищим сатана сказал: вы зачем сюда пришли, или в царство небесное пути не нашли? Вы о грехах день и ночь болели и тем во аде себе место заготовить повелели. Здесь места все заняли вельможи, ибо они и в житии своем были во всем мне угожи. Нищие то слышавши, ухватили кошели, в Царство небесное и побрели…»
Во время чтения Параша все время проявляла нетерпение и призывала своего монаха к «радению».
– «Порадеть» бы пора, Варнавушка, што проку в этом чтении, а? Какое твое, андил мой, мнение?
– Погоди, Прасковья, успеется, не торопись. Ишь, плоть у тебя так и играет, так и играет…
– Я и говорю, што мерщвлять пора ее, ишшо более разыграется…
Анфиса кончила чтение. Распутин опять предложил выпить. Выпили.
– Мне очень понравилось ваше чтение, madame Анфиса, – заметила Аннушка, чтобы сказать только что-нибудь, а то воцарилось опять неловкое молчание.
– Благодарствуйте.
– Ярунда, – сердито заметил Кеша. – Быдто нет других делов. Пей, Катенька, и я выпью за твое драгоценное!
Эх, да яй своей милке
Да куплю ботинки.
Новыя, шиковыя,
На подметках дырки…
Вдруг запел он и бросился обнимать Катю.
– Ах, Кеша, какой ты невоздержный.
А сама так и льнула к этому здоровому, сильному телу.
– Гришка, давай халаты али рубахи, што ли, пора начинать. Потому «ой, дух! ой, дух!» – вновь запел Кеша.
Кешу успокоили, и разговор перешел на тему о религии и народе. Аннушка интересовалась, насколько в народе тверда вера в Бога и предано ли крестьянство царю.
– Што касательно религии, нет лучше хлыстовства, особливо радения. Касательно царя, то правду сказать…
Григорий посмотрел на Кешу строго, толкнув под столом ногой. Кеша смутился и продолжал:
– Конешно, если правду сказать… народ царя обожает. Царицу тожа. Изюменка баба! – добавил он заплетающимся языком.
– Господин Кеша! Вы сказали бы своим коллегам, чтобы они писали письма царице о своей преданности простым русским языком, – обратилась к нему Катя.
– Эх, Катюша моя, разлюбезная, у нас-то и писать мало кто может… Брось ты эту канитель, выпьем лучша!
– Мной это дело вполне организовано. В Питер послано писем достаточно, о чем я имел честь донести департаменту полиции, – серьезно сказал Варнава Кате.
– Ах, вы так любезны! Merci, grand mersi! Мы, в свою очередь, тоже постараемся.
Тем временем Параша мигнула Илиодору, и они вышли в соседнюю комнату.
Аннушка, нежно глядя на Распутина, томным, ласкающим голосом уговаривала.
– Нет, Грегуар, знаешь хорошо, что здесь неудобно «радеть» по твоей программе. Приедешь в Петроград, все устроим, как следует. А теперь пощади, ведь я еще неофитка, не привыкла…
– Не согласен. Это что жа такое? Смотри, Аннушка, серчать буду. В Питер не приеду.
Катя, томясь и изнывая в объятиях Кеши, запротестовала:
– Ie nefaut раз regarder derriere soi. Мне надоело faire le careme. Не нужно было начинать. Очень просто, ты упрямишься, потому что не хочешь рискнуть se mettre nu, при твоей массивности.
– Ты эгоистка! Ах, Катиш, неужели тебя не шокирует эта обстановка… Вот что. Поедем к нам, где мы остановились. В нашем распоряжеии целая квартира, и мы прекрасно проведем время, а Варнава и Илиодор останутся здесь.
– Ты как, Кеша? – спросил Григорий.
– Мне все едино, как компания. Ехать так ехать, лишь бы скорее, чего канителиться.
– Mais ilest jovial се luxur ieux beta. Он все торопится, ха-ха-ха! – И Катя залилась веселым смехом.
Распутин о чем-то совещался с Аннушкой, и она ему ответила.
– Ты смотри, Gregoire, я тебя представила, но ты во всем слушай меня, чем оригинальнее будешь, тем лучше. Я знаю, ты ей нравишься…
Все сделаем и архиереем Варнавушку назначим… Кеша, хотя и пьяный, уловил последнюю фразу и стал требовать:
– Я тоже хочу архиреем быть, распрекрасное дело? Можешь,
Катенька, это изделать? А уж угожу я тебе за это самое – во как! Беспременно хочу, штоб архиреем… Мы с тобой будем целоваться, а нам в колокола звонят… Чуде-е-сно…
Катя хохотала, как безумная, слова не могла выговорить.
Придя в себя, она обняла Кешу и ласковым голосом, сдерживаясь от смеха, сказала:
– Я тебя, Кеша, лучше товарищем обер-прокурора сделаю… и звонко, весело опять засмеялась.
– Нет, по полиция не желаю, не хочу ментом быть. Человек я есть блатной…
– Не ментором, – поправила Катя, улыбаясь, – а по духовному ведомству.
– Если по духовному – беспременно архиреем… Однако едем, што ли? Чего время терять.
В комнату вошли, несколько смущенные, Илиодор и Параша. Но на них никто не обратил внимания: шел спор о «радении», а
Анфиса, охмелевшая, дремала, прижавшись к плечу Варнавы, тоже под шумок похрапывавшего.
Наконец, после долгих пререканий предложение Аннушки было принято. Еще выпили «на дорогу», пошумели, и Григорий, Кеша и петербургские дамы уехали. Так «радение» и не состоялось.
– Сармак завтра принесу, – кинул Григорий Параше, прощаясь.
– Смотри не зажиль, Сухостой!
– Qu est се gue с`est capмак, зажиль et сухостой? – спросила Катя подругу, идя рядом с ней к большой карете, в которой обыкновенно ездят архиереи по епархии.
– Не знаю, вероятно, какие-нибудь местные слова, из крестьянского обихода, – ответила Аннушка.
Сзади плелись пьяные Григорий и Кеша, подсадили неловко дам и сами сели в карету, запряженную четверкой лошадей.
Близился рассвет. Где-то далеко, в предутреннем сумерке, прозвучал благовест, призывая к молитве.
Кучер на козлах снял шапку и истово перекрестился. А из кареты доносился пьяный голос Кешки:
– Страсть обожаю, когда в колокола звонят. Беспременно хочу архиреем…
Слова его погасли в громком общем хохоте. Кучер сплюнул и погнал лошадей.
Так было.