Сатирикон — страница 17 из 25

али они, что так это важно, где они сделают то, что вознамерились сделать, — не ведали они ни знамений этих, ни морских законов». — «Какой же, — сказал Лих, — прок умоляющим от бритья? Разве к лысым больше жалости? Да какой вообще прок через толмача искать правды? Что скажешь, разбойник? Какая такая саламандра бровь тебе выжгла? Какому богу обрек ты прядь? Ответствуй, козлище!»

108. Трепеща в страхе наказания, я оцепенел и не умел найтись что сказать в деле совершенно очевидном. Смущенный, некрасивый — кроме безобразно оголенной головы я и бровями был лыс не менее, чем челом, — я был из тех, кому не идут никакие поступки, никакие речи. Когда ж обмыли влажной губкой плачущее лицо, а чернила, расплывшись по щекам, покрыли тучей сажи все черты его, гнев перешел в ярость. Евмолп заявляет, что не позволит кому бы то ни было чернить свободнорожденных противу правды и закона и противодействует угрозам разъяренных людей не голосом только, но и рукою. К противодействию его присоединяется и наемный его спутник, да еще один-два слабосильных путешественника, обернувшиеся скорее душевным утешением, чем боевым подкреплением. Себе я не просил пощады, но, простирая руку к глазам Трифены, кричал звонким голосом свободного человека, что прибегну к силе, когда не отстанет от Гитона эта преступная женщина, которая одна на всем корабле заслуживает плетей. Дерзость моя разожгла еще более гнев Лиха, который вознегодовал, что я, позабыв о собственном деле, кричу, видите ли, о других. Воспламенилась и Трифена, рассвирепевшая от оскорбления; все многолюдство, бывшее на корабле, из-за нее разделяется надвое. Тут наемный цирюльник, вооружившись сам, роздал нам свои приборы; там Трифенины домочадцы изготовились идти на нас с голыми руками, между тем как служанки оснащали сражение воплем, и один только кормчий грозился оставить управление кораблем, если не прекратятся эти безумства, по прихоти каких-то подонков происшедшие. И тем не менее неистовство сражающихся не унималось, ибо те дрались во отмщение, мы — во спасение. Многие тут, правда, заживо валились с обеих сторон, больше было таких, кто, будто с сечи, уходили окровавленные от ран, и все же ничуть не слабела ярость. Тогда отважный беспредельно Гитон подносит беспощадную бритву к своему мужеству и угрожает отрезать то, что послужило причиною стольких бед. Противится Трифена безмерному преступлению, уже и не скрывая, что простила. Я тоже при всякой возможности прикладывал к горлу цирюльничий нож, собираясь зарезаться не более, чем Гитон — содеять то, чем угрожал. Он, впрочем, играл трагедию смелее, ибо знал, что у него та самая бритва, которой уже случалось ему полоснуть себе шею. Наконец, поскольку ряды противников держались стойко и было очевидно, что это не какая-нибудь заурядная война, добился-таки кормчий, чтобы Трифена, выступив в качестве вестника, начала переговоры о перемирии. И вот, после того как, по обычаю предков, даны были залоги взаимного доверия, она простирает масличную ветвь, позаимствованную ради этого у корабельной заступницы, и отваживается открыть переговоры.

Что за безумье, — кричит. — Наш мир превращается в бойню!

Чем заслужила ее наша рать? Ведь не витязь троянский

На корабле умыкает обманом супругу Атрида,

И не Медея в борьбе ярится над братнею кровью.

Сила отвергнутой страсти мятется! О, кто призывает

Злую судьбу на меня, средь волн потрясая оружьем?

Мало вам смерти моей? Не спорьте в свирепости с морем

И в пучины его не лейте крови потоки.

109. Покуда женщина изливала это в смятенных кликах, бой потихоньку остыл, и руки, к миру призванные, отреклись от войны. Ловит миг покаяния наш вождь Евмолп и, не без живости отчитав Лиха, подписывает мирный договор, состоявший из следующих параграфов: «Согласно твоему обещанию, ты, Трифена, да не посетуешь на Гитона за какую-либо обиду, а если и было что содеяно до нынешнего дня, не станешь ни предъявлять, ни взыскивать; и не востребуешь у мальчика ничего против его воли — ни объятия, ни поцелуя, ниже встречи с любовным умыслом, кроме как в случае оплаты вышеназванного вперед в размере ста денариев наличными. Так же и ты, Лих, согласно твоему обещанию, не станешь преследовать Энколпия ни словом сердитым, ни взглядом и не станешь сыскивать, где он спит ночью, а буде станешь, то за каждое такое нарушение отсчитаешь двести денариев наличными». Таковы были слова договора, по которому мы сложили оружие, а чтобы не оставалось и после клятвы каких-либо следов гнева на душе, решено смыть прошлое поцелуями. При всеобщем содействии спадает ненависть, и угощение, наперебой предлагаемое, приводит единодушие с веселием. Тогда зазвенел песнею весь корабль, а поскольку безветрие внезапно остановило бег судна, одни пустились острогою добывать играющую рыбу, другие льстивой приманкой завлекали уклончивую добычу. А вот уже уселись на рею морские птицы, которых скрепленными тростинками уловил искушенный охотник, и те, увязая в клейком плетении, попадали прямо в руки. Летающий пух уносим был ветерком, а перья никчемно метались в пенной влаге.

Уже Лих опять мирился со мною, уже Трифена брызгала на Гитона с донышка своей чаши, когда Евмолп, размякший от вина, рассудил за благо сделать выпад против лысых и клейменых, но, исчерпав запас далеко не удачных шуток, вернулся к своему стихотворству и прочел нечто элегическое о волосах…

Кудри упали с голов, красы наивысшая прелесть.

Юный, весенний убор злобно скосила зима,

Ныне горюют виски, лишенные сладостной тени.

В выжженном поле едва наспех торчат колоски.

Сколь переменчива воля богов! Ибо первую радость,

В юности данную нам, первой обратно берет.

Бедный! только что ты сиял кудрями,

Был прекраснее Феба и Фебеи.

А теперь ты голей, чем медь, чем круглый

Порожденный дождем сморчок садовый.

Робко прочь ты бежишь от дев-насмешниц.

И чтоб в страхе ты ждал грядущей смерти,

Знай, что часть головы уже погибла.

110. Он желал, кажется, читать далее и еще нелепее, но тут служанка Трифены отводит Гитона в нижнюю часть корабля и голову мальчика украшает хозяйкиным париком. Да что там, — она и брови вынимает из коробочки и, следуя искусно за былыми очертаниями, возвращает назад совершенную его красоту. Теперь признала Трифена Гитона истинного и, вся в слезах, наконец-то целует мальчика по чести. А я, хоть и радовался, что к мальчику вернулась прежняя краса, то и дело прятал лицо, понимая, что я изрядно обезображен, раз даже Лих не удостоивает меня того, чтобы сказать мне несколько слов. И вот на помощь моей беде пришла та же служанка; отозвав в сторону, она и меня украсила не менее изящной прической; лицо получилось даже привлекательнее, оттого что парик был русый.

Тогда Евмолп, этот защитник страждущих и созидатель утвердившегося мира, чтобы веселье не погрязло в бессловесности, принялся метить в женскую ветреность: до чего просто они влюбляются, как скоро позабывают даже сыновей, и что ни одной нет женщины настолько целомудренной, чтобы случайное желание не довело ее даже до буйства. И это он не о древних каких-то трагедиях и не об именах, веками ославленных, а про то, что случилось на его веку и о чем он готов поведать, если нам угодно. Когда же лица всех, равно как и уши, обратились к нему, он начал так:

111. «Жила в городе Эфесе мужняя жена, да такая скромная, что даже от соседних стран стекались женщины, чтоб на нее подивиться. Когда скончался у нее супруг, она не удовольствовалась тем только, чтоб его проводить, как обыкновенно делается, распустивши волосы и терзая на глазах у собравшихся обнаженную грудь, но последовала за покойником в усыпальницу и, поместив в подземелье тело, стала, по греческому обычаю, его стеречь, плача денно и нощно. Так она себя томила, неминуемо идя к голодной смерти, и ни родные не умели ее уговорить, ни близкие; последними ушли с отказом должностные лица, и всеми оплаканная пять уже дней голодала беспримерной доблести женщина. Рядом с печальницей сидела служанка из верных верная, которая и слезами помогала скорбящей, а вместе и возжигала угасавший часом могильный светильник. В целом городе только о том и толковали, и люди всякого звания признавали единодушно, что просиял единственный и неподдельный образчик любви и верности.

Об эту самую пору велел тамошний правитель распять на кресте разбойников, и как раз неподалеку от того сооружения, где жена оплакивала драгоценные останки. И вот, в ближайшую ночь воин, приставленный к крестам ради того, чтобы никто не снял тела для погребения, заметил и свет, так ярко светившийся среди могил, и вопль скорбящей расслышал, а там по слабости человеческой возжелал дознаться, кто это и что делает. Спускается он в усыпальницу, и, увидев прекраснейшую из жен, остановился пораженный, будто перед неким чудом и загробным видением. Потом только, приметив мертвое тело и взяв в рассмотрение слезы на лице, ногтями изодранном, сообразил он, конечно, что тут такое: невмоготу женщине перенесть тоску по усопшем. Приносит он в склеп что было у него на ужин и начинает уговаривать печальницу не коснеть в ненужной скорби и не сотрясать грудь свою плачем без толку: у всех-де один конец, одно же и пристанище и прочее, к чему взывают ради исцеления израненных душ. Но та, услышав нежданное утешение, еще яростней принялась терзать грудь и рвать волосы, рассыпая их на груди покойного. Однако не отступил воин, более того, с тем же увещанием отважился он и пищу протянуть бедной женщине, пока, наконец, служанка, совращенная ароматом вина, сама же к нему не потянула руки, побежденной человечностью дарователя, а там, освеженная едой и питьем, принялась осаждать упорствующую хозяйку, говоря так: „Ну какая тебе польза исчахнуть от голода? заживо себя похоронить? погубить неповинную жизнь прежде, чем повелит судьба?

Мнишь ли, что слышат тебя усопшие тени и пепел?