Сатириконцы — страница 3 из 12

Я и не думал вступать с Маяковским в единоборство, он был очень остроумен, а я никогда не претендовал на это прекрасное умение. Но какое впечатление произвело это на Маяковского! Хотел ли он, в самом деле, вспомнить про кукушку и «закуковала та сива», и я попал в точку, или что-то другое осекло его, но он смутился невероятно. Мне показалось даже, что он как-то подался назад, пока многие — видимо, расположенные смеяться, громко и весело смеялись, хотя ничего остроумного я не сказал. Маяковский явно смутился — мне даже стало неловко. Его, очевидно, смутило то, что его заподозрили в возможности быть банальным, или он действительно, собирался высказать обычную ассоциацию, которую у многих вызывает бедная моя фамилия.

Обычно допекал он шутками поэта Валентина Горянского. Горянский, как я уже говорил, был мал ростом, очень уродлив, к тому же страдал несварением желудка, и на лице его не высыхали вечные язвы и прыщи.

Маяковский его спрашивал непринужденно-весело:

— Горянский, как поживаете — все нарываете?

Или так:

— Горянский, почему у вас лицо как пемза?..

Горянский горько страдал и едва ли не плакал.

Страдание его было тем глубже, что он считал свою работу и свой прозо-стих идентичным во многих отношениях стихам Маяковского, но не мог не признать, что ему не сравниться с огромным талантом Маяковского.

Маяковского любили в «Новом Сатириконе». Все, что он давал журналу, — печатали, добродушно относились к его поведению, которое он старался делать неспокойным и бурным, — хотя ни одного бестактного поступка он не совершил — а ведь тогда был расцвет его «эпатирующего» тона.

Аверченко часто говорил ему:

— Слушайте, Маяковский, вы же умный и талантливый человек, и ясно, что у вас будет и слава, и имя, и квартира, и все, что бывает у всех поэтов и писателей, которые этого заслуживают и этого добиваются. Так чего же вы беситесь, ходите на голове, клоунадничаете в этом паршивом кабаре «Привал комедьянтов» и так далее? Честное слово, для чего это? Чудак вы, право!

И когда Маяковский, бывало, хотел что-то ответить (а мне было интересно, что он скажет), Аверченко не давал ему говорить и оживленно повторял сказанное, но обращаясь уже не к Маяковскому, а к кому-нибудь, кто находился рядом:

— Нет, серьезно, вы скажите, ведь человек ломится в открытые двери! Ну, что ему надо? Какого рожна? Парень молод, здоров, талантлив…

И так далее.

Начал печататься Маяковский в «Новом Сатириконе» (в 1915 году) — серией прекрасных стихотворений — «Ученый» («Народонаселение всей империи — люди, птицы, сороконожки…»), «Гимн критику» («От страсти извозчика и разборчивой прачки…»), «Гимн обеду» («Слава вам, идущие обедать миллионы! И уже успевшие наесться тысячью») и др.

Сильно страдал от цензуры. Цензор его черкал, но Аверченко неизменно хлопотал о восстановлении зачеркнутых строк, и иногда это ему удавалось.

В одном из своих стихотворений Маяковский почти предсказал год революции:

   В терновом венце революции

   Грядет шестнадцатый год!

Слово «шестнадцатый» было зачеркнуто. Маяковскому пришлось заменить словом «который-то».

В одном из первых послереволюционных номеров «Нового Сатирикона» это стихотворение Маяковского было полностью восстановлено.

Маяковский был частым посетителем редакции. Высокий, худой, большеголовый, коротко остриженный, он сидел на кожаном диване или на краешке стола и читал свои стихи, широко раскрыв большой рот, в котором не видно было зубов. Помню, художник Ре-ми набросал на него в одно из посещений редакции очень удачный шарж.

2

Если вспомнить других ярких и оригинальных людей, так или иначе связанных с «Новым Сатириконом», то (исключая Аверченко — о нем еще будет сказано много, ибо он связан со всеми) необходимо остановиться на Грине.

Александр Степанович Грин (Гриневич) — очень много писал в «Новом Сатириконе», хотя и не стал типичным «сатириконцем». Да вряд ли он к этому и стремился. Его связывали с «Новым Сатириконом» органическая ненависть ко всему пресному, спокойному, уравновешенному, покорному, застойному, консервативному. Он писал стихи, басни, фельетоны, рассказы. В каждой его строке видна его улыбка — саркастическая и беспощадная.

Известно, что он одно время сильно пил. Как-то, в весьма тяжелом состоянии, он забрел вечером в редакцию, где кроме меня никого не было. Я вышел на несколько минут из комнаты, оставив дверь открытою в переднюю, да и входная дверь не была закрыта. Вернувшись, я увидел на диване фигуру, лежащую лицом к стене. По торчащему усу я узнал Александра Степановича.

Он не спал, хотя очень хотел бы заснуть. Он повернулся и обратился ко мне с просьбой. Он просил разрешить ему переночевать в редакции, на этом диване; умоляющим голосом он рассказал, что не спал три ночи, что его забрали в участок, откуда он с трудом ушел.

— Прошу, — сказал он, — оставьте меня здесь или помогите найти номер в гостинице. Сам я не в состоянии.

Все это было не так просто, как здесь описано. Грин был колоритнейшей фигурой в богемном мире Петербурга и Петрограда. Было бы лицемерием скрывать это теперь, когда каждая черта, рассказанная знавшими его, поможет читателю полнее представить себе романтическую и трагическую фигуру этого замечательного писателя.

Конечно, вместо слова «гостиница» Грин произносил совершенно другие слова. Для обозначения понятия «редакция», где он просился ночевать, он тоже не затруднился найти несколько особые слова. Вероятно, и для меня — молодого человека в зеленой курточке, исполнявшего обязанности секретаря редакции и в данный момент занимавшегося расклейкой номера (т. е. делавшего макет. — Ред.), у него тоже нашлись бы в достаточной мере красочные и обидные слова. Но он относился тогда ко мне хорошо, как и я к нему, и я обещал помочь ему найти комнату поблизости в гостинице, лишь только кончу расклейку.

Минут через двадцать через торцовую мостовую Невского проспекта от дома № 88 (и дом и номер сохранились и посейчас) пробиралась странная парочка: совершенно пьяный, плохо стоящий на ногах, неважно одетый пожилой усатый человек и молодой парень в зеленой курточке, усиленно его поддерживающий.

Направлялась парочка на Николаевскую улицу, где были небольшие, дрянненькие меблирашки и гостинички. Следует добавить, что извозчики и редкие автомобили, проезжавшие по Невскому, могли слышать отчетливые фразы Александра Степановича, в которых характеризовались мир, человечество, слава, добродетель и самый смысл жизни.

Фразы были такие, что некоторые извозчики оглядывались, стремительно несясь по торцам на своих высоких козлах.

В две первые (от Невского) гостиницы нас не пустили. Лишь завидя сквозь стеклянную входную дверь Грина — сверху или сбоку бросались швейцары, знавшие его, и решительно преграждали путь. Во второй гостинице плотный швейцар просто вытолкнул меня вместе с моим спутником.

— Нету номеров, — сказал он, — уходите.

В третью гостиницу я не решился войти, но оставаться на улице было также нелегко.

Александр Степанович, чуть окрепнув от свежего воздуха, бодро подошел к витрине бакалейного магазина, взялся одной рукой за медный поручень, подлез под него, став между поручнем и стеклом витрины. Другой рукой снял шляпу и, широко размахивая ею и делая прощальные жесты, громогласно объявил прохожим, что он отплывает в страну Занзибар и просит пожелать ему счастливого пути. Поза его, блаженная улыбка и прощальные жесты и движения были смешны и чем-то убедительны. Вмиг образовалась группа людей, слышались смешки, и несколько мальчишек слали ему ответные приветы руками и фуражками.

— Счастливого пути! — весело кричали они.

Все это образовалось буквально в минуту, пока я усиленно раздумывал, в какую еще гостиницу отвести Александра Степановича.

— Александр Степанович, пойдемте!

— А, ты здесь! Скорее, скорее сюда, а то пароход уходит, вот, сейчас уходит…

Тут можно было бы сказать, что во всем этом было много милого, детского и т. д. Не знаю, в моем сознании образ Грина не вяжется с чем-то детским, но все же именно детское было во многих поступках этого много знавшего, и страдавшего, и скрытного, и трудного, обозленного на мир и людей человека.

Товарищи видели его однажды на том же Невском проспекте и углу Лиговки в густом окружении кричащего и галдящего уличного сброда. Были полицейские свистки, в воздухе мелькали кулаки и палки. Оказалось, что Грин взял у какой-то девушки на улице — под видом размена денег или каким-то иным способом — рубль и ни за что не хотел ей отдать его…

За девушку заступались, сама она отчаянно ругалась и наступала на Грина самым воинственным образом, но он, держа рубль в крепко зажатом кулаке, ни за что не хотел вернуть…

Чем кончилась эта история, мне неизвестно.

Лично я был свидетелем сценки в кафе «Бристоль», где Александр Степанович обращался с просьбой к знакомым и незнакомым посетителям купить ему стакан кофе и пирожок. Он делал при этом опять-таки умоляющие гримасы, говорил, что ничего не ел с утра, и т. д.

Его знали в этом кафе, и как-то не находилось желающего угостить Грина. Посидев немного после последнего отказа, Грин подозвал официанта, достал из бокового кармана солидную пачку денег и заказал какие-то изысканные дорогие блюда, дорогое вино, коньяк…

От какого одиночества, от какой горчайшей тоски, от какого лютого отчаяния развлекался подобным способом Грин?

Я однажды, встретив его на улице, радостно сообщил ему, что сегодня в большой столичной газете — в «Биржевых ведомостях», в утреннем выпуске, — напечатана о нем восторженная критическая статья Леонида Андреева. Леонид Андреев считался тогда одним из первых писателей, большой и очень похвальный отзыв его о писателе мог сыграть значительную роль в его судьбе.

Александр Степанович матерно, с необычайным равнодушием и равнодушной злобой, обругал и статью, и Леонида Андреева.