Сатиры — страница 7 из 8

Под сурдинку

Хочу отдохнуть от сатиры…

У лиры моей

Есть тихо дрожащие, легкие звуки.

Усталые руки

На умные струны кладу,

Пою и в такт головою киваю…

Хочу быть незлобным ягненком,

Ребенком,

Которого взрослые люди дразнили

И злили,

А жизнь за чьи-то чужие грехи

Лишила третьего блюда.

Васильевский остров прекрасен,

Как жаба в манжетах.

Отсюда, с балконца,

Омытый потоками солнца,

Он весел, и грязен, и ясен,

Как старый маркер.

Над ним углубленная просинь

Зовет, и поет, и дрожит…

Задумчиво осень последние листья желтит.

Срывает,

Бросает под ноги людей на панель…

А в сердце не смолкнет свирель:

Весна опять возвратится!

О зимняя спячка медведя,

Сосущего пальчики лап!

Твой девственный храп

Желанней лобзаний прекраснейшей леди.

Как молью изъеден я сплином…

Посыпьте меня нафталином,

Сложите в сундук и поставьте меня на чердак,

Пока не наступит весна.


1909

Экзамен

Из всех билетов вызубрив четыре,

Со скомканной программою в руке,

Неся в душе раскаянья гири,

Я мрачно шел с учебником к реке.

Там у реки блондинка гимназистка

Мои билеты выслушать должна.

Ах, провалюсь! Ах, будет злая чистка!

Но ведь отчасти и ее вина…

Зачем о ней я должен думать вечно?

Зачем она близка мне каждый миг?

Ведь это, наконец, бесчеловечно!

Конечно, мне не до проклятых книг.

Ей хорошо: по всем – двенадцать баллов,

А у меня лишь по закону пять.

Ах, только гимназистки без скандалов

Любовь с наукой могут совмещать!

Пришел. Навстречу грозный голос Любы:

«Когда Лойола орден основал?»

А я в ответ ее жестоко в губы,

Жестоко в губы вдруг поцеловал.

«Не сметь! Нахал! Что сделал для науки

Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей?»

А я в ответ ее смешные руки

Расцеловал от пальцев до локтей.

«Кого освободил Пипин Короткий?

Ну, что ж? Молчишь! Не знаешь ни аза?»

А я в ответ почтительно и кротко

Поцеловал лучистые глаза.

Так два часа экзамен продолжался.

Я получил ужаснейший разнос!

Но, расставаясь с ней, не удержался

И вновь поцеловал ее взасос.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Я на экзамене дрожал как в лихорадке,

И вытащил… второй билет! Спасен!

Как я рубил! Спокойно, четко, гладко…

Иван Кузьмич был страшно поражен.

Бегом с истории, ликующий и чванный,

Летел мою любовь благодарить…

В душе горел восторг благоуханный.

Могу ли я экзамены хулить?



1910

Из Финляндии

Я удрал из столицы на несколько дней

В царство сосен, озер и камней.

На площадке вагона два раза видал,

Как студент свою даму лобзал.

Эта старая сцена сказала мне вмиг

Больше ста современнейших книг.

А в вагоне – соседка и мой vis-а-vis

Объяснялись тихонько в любви.

Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,

Из портпледа я вытащил «Речь».

Вверх ногами я эту газету держал:

Там в углу юнкер барышню жал!

       Был на Иматре. – Так надо.

       Видел глупый водопад.

       Постоял у водопада

       И, озлясь, пошел назад.

       Мне сказала в пляске шумной

       Сумасшедшая вода:

       «Если ты больной, но умный —

       Прыгай, миленький, сюда!»

       Извините. Очень надо…

       Я приехал отдохнуть.

       А за мной из водопада

       Донеслось: «Когда-нибудь!»

Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.

Купил финский нож – и вчера потерял.

Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу

Того, кто мое легковерие грубо украл.

Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.

Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.

В отеле все те же комнаты, слуги, жаркое,

И в окнах финского неба слепые белки.

Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,

И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,

Но в городе я намолчался по горло, как инок,

И здесь я бури и вольного ветра искал…

       Над нетронутым компотом

       Я грущу за табльдотом:

       Все разъехались давно.

       Что мне делать – я не знаю.

       Сплю, читаю, ем, гуляю —

       Здесь – иль город: все равно.



1909

Песнь песней

Нос твой – башня ливанская,

Обращенная к Дамаску.

Песнь песн. Гл. VII

Поэма


Царь Соломон сидел под кипарисом

И ел индюшку с рисом.

У ног его, как воплощенный миф,

Лежала Суламифь

И, высунувши розовенький кончик

Единственного в мире язычка,

Как кошечка при виде молочка,

Шептала: «Соломон мой, Соломончик!»

               «Ну, что?» – промолвил царь,

               Обгладывая лапку.

               «Опять раскрыть мой ларь?

               Купить шелков на тряпки?

               Кровать из янтаря?

               Запястье из топазов?

               Скорей проси царя,

               Проси, цыпленок, сразу!»

Суламифь царя перебивает:

«О мой царь! Года пройдут, как сон —

Но тебя никто не забывает —

Ты мудрец, великий Соломон.

Ну, а я, шалунья Суламита,

С лучезарной, смуглой красотой,

Этим миром буду позабыта,

Как котенок в хижине пустой!

О мой царь! Прошу тебя сердечно:

Прикажи, чтоб медник твой Хирам

Вылил статую мою из меди вечной, —

Красоте моей нетленный храм!..»

               «Хорошо! – говорит Соломон. – Отчего же?»

               А ревнивые мысли поют на мотив:

               У Хирама уж слишком красивая рожа —

               Попозировать хочет моя Суламифь.

               Но ведь я, Соломон, мудрецом называюсь,

               И Хирама из Тира мне звать не резон…

               «Хорошо, Суламифь, хорошо, постараюсь!

               Подарит тебе статую царь Соломон…»

Царь тихонько от шалуньи

Шлет к Хираму в Тир гонца,

И в седьмое новолунье

У парадного крыльца

Соломонова дворца

Появился караван

Из тринадцати верблюдов,

И на них литое чудо —

Отвратительней верблюда

Медный, в шесть локтей, болван.

Стража, чернь и служки храма

Наседают на Хирама:

«Идол? Чей? Кому? Зачем?»

Но Хирам бесстрастно нем.

Вдруг выходит Соломон.

Смотрит: «Что это за гриф

С безобразно длинным носом?!»

Не смущаясь сим вопросом,

Медник молвит: «Суламифь».

               «Ах!» – cорвалось с нежных уст,

               И живая Суламита

               На плиту из малахита

               Опускается без чувств…

               Царь, взбесясь, уже мечом

               Замахнулся на Хирама,

               Но Хирам повел плечом:

               «Соломон, побойся срама!

               Не спьяна и не во сне

               Лил я медь, о царь сердитый,

               Вот пергамент твой ко мне

               С описаньем Суламифь:

                            Нос ее – башня Ливана!

               Ланиты ее – половинки граната.

                            Рот, как земля Ханаана,

               И брови, как два корабельных каната.

                            Сосцы ее – юные серны,

               И груди, как две виноградные кисти,

                            Глаза – золотые цистерны,

               Ресницы, как вечнозеленые листья.

                            Чрево, как ворох пшеницы,

               Обрамленный гирляндою лилий,

                            Бедра, как две кобылицы,

               Кобылицы в кремовом мыле…

                            Кудри, как козы стадами,

               Зубы, как бритые овцы с приплодом,

                            Шея, как столп со щитами,

               И пупок, как арбуз, помазанный медом!»

В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.

Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!

Все, что следует по счету, ты получишь за работу…

Ты – лудильщик, а не медник, ты сапожник… Стыд и срам!»

С бородою по колена, из толпы – пророк Абрам

Выступает вдохновенно: «Ты виновен – не Хирам!

Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:

Ты писал и расскакался, как козуля по горам.

“Песня песней” – это чудо! И бессилен здесь Хирам.

Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…

Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии

Молодые человеки возродят твой стиль в России…»

               Суламифь открывает глаза,

               Соломон наклонился над нею:

               «Не волнуйся, моя бирюза!

               Я послал уж гонца к Амонею.

               Он хоть стар, но прилежен, как вол,

               Говорят, замечательный медник…

               А Хирам твой – бездарный осел

               И при этом еще привередник!

               Будет статуя здесь – не проси —

               Через два или три новолунья…»

               И в ответ прошептала «Merci!»

               Суламифь, молодая шалунья.


1910

Весна мертвецов

Зашевелились корни

Деревьев и кустов.

Растаял снег на дерне

И около крестов.

Оттаявшие кости

Брыкаются со сна,

И бродит на погосте

Весенняя луна.

Вон вылезли скелеты

Из тесных, скользких ям.

Белеют туалеты

Мужчин и рядом дам.

Мужчины жмут им ручки,

Уводят в лунный сад

И все земные штучки

При этом говорят.

Шуршание. Вздохи. Шепот.

Бряцание костей.

И слышен скорбный ропот

Из глубины аллей.

«Мадам! Плохое дело…

Осмелюсь вам открыть:

Увы, истлело тело —

И нечем мне любить!»


1910

Бегство

Зеленой плесенью покрыты кровли башен,

Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.

Закат пунцовой бронзою окрашен.

Над куполами, золотом пыля,

            Садится солнце сдержанно и сонно,

            И древних туч узор заткал полнебосклона.

Царь-колокол зевает старой раной,

Царь-пушка зев уперла в небеса,

Как арбузы, – охвачены нирваной,

Спят ядра грузные, не веря в чудеса —

            Им никогда не влезть в жерло родное

            И не рыгнуть в огне, свистя и воя…

У красного крыльца, в цветных полукафтаньях,

Верзилы певчие ждут, полы подобрав.

В лиловом сумраке свивая очертанья,

Старинным золотом горит плеяда глав,

            А дальше терема, расписанные ярко,

            И каменных ворот зияющая арка.

Проезжий в котелке, играя модной палкой,

В наполеоновские пушки постучал,

Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,

Поправил галстук, хмыкнул, помычал —

            И подошел к стене: все главы, главы, главы

            В последнем золоте закатно-красной лавы…

Широкий перезвон басов-колоколов

Унизан бойкою, серебряною дробью.

Ряды опричников, монахов и стрельцов

Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,

            Проходит Грозный в черном клобуке,

            С железным костылем в сухой руке.

Скорее в город! Современность ближе —

Проезжий в котелке, как бешеный, подрал.

Сесть в узенький трамвай, мечтать, что ты в Париже,

И по уши уйти в людской кипящий вал!

            В случайный ресторан забраться по пути,

            Газету в руки взять и сердцем отойти…

«Эй, человек! Скорей вина и ужин!»

Кокотка в красном дрогнула икрой.

«Madame, присядьте… Я Москвой контужен!

Я одинок… О, будьте мне сестрой».

            «Сестрой, женой иль тещей – чем угодно —

            На этот вечер я совсем свободна».

Он ей в глаза смотрел и плакал зло и пьяно:

«Ты не Царь-колокол? Не башня из Кремля?»

Она, смеясь, носком толкнула фортепьяно,

Мотнула шляпкой и сказала: «Тля!»

            Потом он взял ее в гостиницу с собой,

            И там она была ему сестрой.



1909

Карнавал в Гейдельберге

       Город спятил. Людям надоели

       Платья серых будней – пиджаки,

       Люди тряпки пестрые надели,

       Люди все сегодня – дураки.

Умничать никто не хочет больше,

Так приятно быть самим собой…

Вот костюм кичливой старой Польши,

Вот бродяги шествуют гурьбой.

       Глупый Михель с пышною супругой

       Семенит и машет колпаком,

       Белый клоун надрывается белугой

       И грозит кому-то кулаком.

Ни проехать, ни пройти,

Засыпают конфетти.

       Щиплют пухленьких жеманниц.

Нет манер, хоть прочь рубаху!

Дамы бьют мужчин с размаху,

       День во власти шумных пьяниц.

Над толпою – серпантин

Сетью пестрых паутин,

       Перевился и трепещет.

Треск хлопушек, свист и вой,

Словно бешеный прибой,

       Рвется в воздухе и плещет.

Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,

В открытые настежь пивные.

Идут, как братья, шутя и ругаясь,

И все такие смешные…

       Смех людей соединил,

       Каждый пел и каждый пил,

       Каждый делался ребенком.

       Вон судья навеселе

       Пляшет джигу на столе,

       Вон купец пищит котенком.

Хор студентов свеж и волен —

Слава сильным голосам!

Город счастлив и доволен,

Льется пиво по столам…

Ходят кельнерши в нарядах —

Та матросом, та пажом,

Страсть и дерзость в томных взглядах.

«Помани и… обожжем!»

       Пусть завтра опять наступают будни.

       Пусть люди наденут опять пиджаки,

       И будут спать еще непробудней —

              Сегодня мы все – дураки…

Братья! Женщины не щепки —

Губы жарки, ласки крепки,

       Как венгерское вино.

Пейте, лейте, прочь жеманство!

Завтра трезвость, нынче пьянство…

       Руки вместе – и на дно!


1909

Из «Шмецких» воспоминаний

Посв. А. Григорьеву


У берега моря кофейня. Как вкусен густой шоколад!

Лиловая жирная дама глядит у воды на закат.

– Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас.

Вы задом заставили солнце, – а солнце прекраснее вас…

Сосед мой краснеет, как клюква, и смотрит сконфуженно вбок.

– Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок.

По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят,

Закатные волны вскипают, шипят и любовно звенят.

Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком,

А воздух вливается в ноздри тягучим парным молоком.

– Михайлович, дай папироску! – Прекрасно сидеть в темноте,

Не думать и чувствовать тихо, как краски растут в высоте.

О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла…

Фонарщик зажег уже звезды, и грузная дама ушла.

Над самой водою далеко, как сонный усталый глазок,

Садится в шипящее море цветной, огневой ободок.

До трех просчитать не успели, он вздрогнул и тихо нырнул,

А с моря уже доносился ночной нарастающий гул…


1909

Шмецке – близ Гугенбурга

Примечания