Сатори в Париже. Тристесса — страница 16 из 26

ы, должно быть, произнесли, и хмыкает – бедное разумное приметливое существо, тварь знает, что время его в Курятниках Ленокс-авеню истекает – хмыкает, совсем как мы, – вопит громче, если человек, с особыми петушиными бородками и язычками колокольцев – Наседка, жена его, на ней шляпка с завязками, спадающая с одной стороны ее хорошенького клюва на другую. «Доброе ут ро миссис Жопукас», говорю я ей, сам собой развлекаясь наблюденьем за курами, как делал это мальчишкой в Нью-Хэмпшире на фермах по ночам, дожидаясь, когда покончат с разговорами и внесут дрова. Трудился на своего отца в Чистой Земле, был крепок и верен, отправился в город узреть Татхагату, равнял землю под стопы его, видел повсюду бугорки и равнял землю, он прошел мимо, и узрел меня, и произнес «Сначала выровняй ум свой, а там и земля станет ровной, до самой Горы Сумеру» (древнее название Эвереста в старой Магадхе) (Индия).


Я тож хочу подружиться с петухом, теперь уже сижу перед кроватью на другом стуле, ибо Эль-Индио только что вышел с кучкой подозрительных усатых людей, и один смотрел на меня с любопытством и довольной гордой ухмылкой, когда я стоял с чашкой в руке, валяя пьяного перед дамами в назидание ему и его друзьям – Один в доме с двумя женщинами, я сижу перед ними вежливо, и мы искренне и пылко беседуем о Боге. «Мои друзя болют, я им укол несу», прекрасная Тристесса Скорбей рассказывает мне своими длинными влажными выразительными пальцами, танцующими маленькие Индия – Бубенцовые танцы пред моими затравленными глазами. «– Ыт когда, cuando, мой друг мне обратно не платит, тока мне без разницы. Потому что» показывая вверх непроницаемо мне прямо в глаза, пальчик на весу, «мне мой Господь платит – и платит он мне больше – Б-о-ль-ш-е» – она быстро нагибается подчеркивая больше, и как жаль, что я не могу рассказать ей по-испански о беспредельном и неоценимом благословении, которое она все равно получит в Нирване. Но я люблю ее, влюбляюсь в нее. Она гладит мое предплечье тонким пальцем. Мне очень нравится. Пытаюсь вспомнить свое место и положение в вечности. Я завязал с похотью к женщинам – завязал с похотью ради похоти, – завязал с сексуальностью и подавляющим импульсом – я хочу войти в Святой Поток и безопасно перебраться на другой берег, но охотно бы оставил поцелуй Тристессе за ее чуткое чу ради сердца моего. Она знает, что я ею восхищаюсь и люблю ее всей душой, и что я сдерживаюсь. «У тебя своя жизнь», говорит она Старому Быку (о коем через минуту), «а у миня мозга, моя, а у Джека свыя жизнь» показывая на меня, она мне жизнь мою возвращает и себе не забирает нисколько, как того требует так много женщин, которых любишь. – Я люблю ее, но хочу уйти. Она говорит: «Я это знаю, мужчина и женщины помер, – » «когда хотят умереть» – Она кивает, подтверждает сама в себе какую-то темно-ацтекскую инстинктивную веру, мудро – мудрая женщина, которая украсила бы собой стада Бхикшуни в само время Яшодхары, и из нее бы получилась божественная запасная монахиня. С овековеченными глазами и сцепленными руками, Мадонна. У меня слезы на глазах, как осознаю, что у Тристессы никогда не было ребенка и, вероятно, никогда не будет из ее морфиевой ломки (а та тянется, покуда есть нужда, и кормится нуждой, и удовлетворяет нужду одновременно, а потому она стонет весь день от боли, и боль эта подлинна, как абсцессы в плече и невралгия сбоку головы, и в 1952-м, перед самым Рождеством, думали, что она умрет), святая Тристесса не станет причиной дальнейшего перерождения и отправится прямиком к своему Господу, и Тот ей воздаст многомиллиардно эонами и эонами времени мертвой Кармы. Карму она понимает, говорит: «Я что делаю, я жну» говорит она по-испански – «У мужчин и женщин errores – промашки, недостатки, грехи, faltas», челолюди засевают собственную почву бед и спотыкаются по камням своего ложного ошибочного воображения, и жизнь трудна. Она знает, я знаю, вы знаете. – «Тока – я хычу сибе кошык – morfina – и больше буду не-бальная». И она гнет локти с крестьянским лицом, понимая себя так, как я не могу, и я не свожу с нее взгляда, а свечной огонек трепещет на высоких скулах ее лица, и выглядит она прекрасной, как сама Эйва Гарднер и даже лучше, как Черная Эйва Гарднер, Смуглая Эйва с долгим лицом и долгими костями, и долгими опущенными веками – Только у Тристессы на лице нет той секс-улыбочки, на нем выражение притошнотворного индейского презрительного пренебреженья к тому, что подумаешь о его плюсовершенной красоте. Не то чтоб красота его была совершенна, как у Эйвы, у нее есть недостатки, промашки, но они есть у всех мужчин и женщин, и потому все женщины прощают мужчин, а мужчины женщин и расходятся своими святыми тропами к смерти. Тристесса любит смерть, она подходит к иконе и поправляет цветы, и молится, – Нагибается над сэндвичем и молится, глядя искоса на икону, сидя по-бирмански в постели (одно колено перед другим) (только) (садясь), она возносит долгую молитву Марии – тем самым просит благословенья или благодарит за пищу, я ожидаю в почтительном молчанье, быстро поглядываю на Эль-Индио, который тоже набожен и даже чуть не плачет от заразы, глаза у него на мокром месте и благоговейны, а иногда как, особенно когда Тристесса снимает чулки забраться в постельные одеяла, в них подспудный поток благоговейных любовных поговорок себе под нос («Тристесса, O Yе´, comme t’est Belle»[75]) (что совершенно точно думаю я, только боюсь смотреть и видеть, как Тристесса стаскивает нейлонки, из страха, что угляжу промельк кремово-кофейных бедер и обезумею) – Но Эль-Индио слишком нагрузился ядовитым раствором морфия и ему наплевать, и он не следует своему почтению к Тристессе, ему некогда, иногда занят тем, что болеет, у него жена, двое детей (аж на другом краю города), работать надо, надо выхаривать у Тристессы дрянь, когда у самого нет (как сейчас) – (по каковой причине он и присутствует в доме) – Я вижу, как все чпокает и оскобливается во все стороны, история этого дома и этой кухни.

В кухне висят картины Мексиканских Порнографических Девушек, с черным кружевом и большими бедрами, и с откровенными облаками драпировок груди и таза, которые я пристально изучаю, в нужных местах, но картинки (2) все взмучены и в потеках дождя, и скручены, и висят, выдаваясь со стены так, что приходится их разглаживать для просмотра, и даже тогда дождь туманится вниз сквозь капустные листья сверху и сырой насквозь картон – Кто бы попробовал возвести крышу для Феллахины? – «Мой Господь, он мне платит больше» —


И вот теперь Эль-Индио вернулся и стоит у изголовья кровати, а я на ней сижу и поворачиваюсь посмотреть на петуха («укротить его») – Протягиваю руку в точности так же, как делал для курицы, пусть видит, что я не боюсь, что он меня клюнет, а поглажу его и освобожу от страха ко мне – Петух пялится на мою руку без комментариев, и отводит взгляд, и снова смотрит, и пялится на мою руку (продуктивный семенной чемпион, грезящий о ежедневном яичке для Тристессы, кое высосет она с конца, чуть проколов, свежим) – он смотрит мне на руку нежно, но величественно более того, хотя наседка на ту же величественную оценку не способна, он коронован и петуховен, и умеет выть, он Король Фехтовальщик, мужественно выходит на дуэль с той праздною зарей. Хмыкает при виде моей руки, дескать Ну и отворачивается – а я гордо озираюсь, услышали ли Тристесса и Эль-Индио мою дикую estupiante[76] – Они рьяно замечают меня алчными губами, «Да мы тут говорили про десять граммов которые завтры срастим – Ну —» и мне гордо оттого, что сделал Петуха, теперь все зверюшки в комнате меня знают и любят меня, а я люблю их, хоть может и не знаком с ними. Все, кроме Певуньи на крыше, на чулане чулок, в углу подальше от края, у самой стены прямо под потолком, уютно воркующая Голубка сидит в гнезде, неизменно созерцая всю сцену вечно без комментариев. Я поднимаю взгляд, мой Господь хлопает крыльями и воркует, голубясь белым, а я смотрю на Тристессу понять, зачем ей тут голубка, и Тристесса вздевает нежные свои руки беспомощно и смотрит на меня с любовью и печально, показывая: «Это мой Голубь» – «мой хорошенький белый Голубок – что я с этим поделаю?» «Я так его люблю» – «Он такой милый и белый» – «Никогда от него ни звука» – «У ниво такие мылые глазки ты паматри ты выдьшь мылые глазки» и я заглядываю в глаза голубки, и они голубкины глаза, полуприкрытые ве´ками, совершенные, темные, омуты, таинственные, почти Восточные, невыносимо противостоять всплеску такой чистоты из глаз – Однако так похожи на глаза Тристессы, что жаль, я не могу ничего сказать и сообщить Тристессе «Глаза твои – глаза голубки» —

Либо то и дело Голубка поднимается и хлопает для разминки крыльями, а не летает по унылому воздуху – ждет в своем золотом углу мира, дожидаясь совершенной чистоты смерти, о Голубка в могиле, врать не по силе – вран в схране никакой не белый свет, озаряющий Миры, что смотрят вверх и смотрят вниз через высокоменные десять сторон Вечности – Бедная Голубка, бедные глаза, – грудка у нее белый снег, млеко ее, ее дождь жалости на меня проливается, ровный нежный взгляд ее глаз в мои с розовых высот в положении на полке и в Аркабусе в Небесах Нараспашку у Мира Ума, – розовый златой ангел моих дней, и я не могу ее коснуться, не осмелился бы встать на стул и уловить ее в углу, и скалить ей зубы человечьими ухмылками, стараясь впечатлить ее моим кровью испятнанным сердцем – ее кровью.


Эль-Индио принес обратно сэндвичи, и киска с ума сходит по мясу, а Эль-Индио свирепеет и шлепком сгоняет ее с кровати, а я вскидываю обе руки ему «Non» «Не надо так», а он меня даже не слышит, а Тристесса на него орет – огромный Человек-Зверь неистовствует в кухонном мясе и хлещет дщерь свою в кресле через всю комнату так, чтоб свалилась на пол, у нее начинают начинаться слезы, когда понимает, чтó он совершил – мне Эль-Индио не нравится за то, что ударил котейку. Но он это беззлобно, просто укоризненно, сурово, оправданно, разбирается с кошкой, пинает кошку, чтоб не мешалась в гостиной, когда он идет за своими сигарами и Телевидением – Старый Папаша Время у нас Эль-Индио, с детишками, женой, вечерами за ужинным столом шлепками разгоняет детей и урчвакает громадными мясистыми трапезами в тусклом свете – «Рыг, фляп», испускает он перед детьми, которые на него смотрят сияющими и восхищенными глазами. Вот у нас субботняя ночь, и он разбирается с Тристессой и пререкается, втолковывая ей, как вдруг старушка Крус (которая не старушка, всего 40) вскакивает и кричит «Ну да, на наши деньги,