Сатори в Париже. Тристесса — страница 17 из 26

Si, con nuestra dinero» и повторяет дважды, и всхлипывает, а Эль-Индио ее предупреждает, я мог бы понять (ибо подымаю голову с имперским величием безразличия, подернутым вниманием к этой сцене) и словно бы имея в виду «Эта женщина плачет, потому что ты забираешь все их деньги, – у нас тут что? Россия? Муслия? Матаморапуссия? как будто мне и без этого не все равно, без чего мне все и так. Я хотел только свалить. Совсем забыл о голубке и вспомнил ее только много дней спустя.


Как по-дикому Тристесса стоит, ноги расставила посреди комнаты объяснить что-то, как торчок на углу в Харлеме или где угодно, Каире, Бам-Бомбейо и на Феллах-Всехнем-Пустыре от Кончика Бермудии до крыльев альбатросова уступа, оперяющего Арктическую Береговую Линию, лишь отраву подают из Эскимосских Иглулуловых тюленей и орлов Гренландии, не такую дрянную, как этот морфий Германской Цивилизации, коему она (Индеанка) вынуждена покоряться и умирать, в родной ее земле.


Меж тем кошка уютно устроилась на месте лица Крус, где та лежит в ногах кровати, свернувшись, как она спит всю ночь, когда Тристесса сворачивается в головах, и они сцепляют ноги, будто сестренки или будто мать с дочерью, и от такого кровать удобно устраивается на двоих – Маленький розовый кися так уверен (вопреки всем его блохам, что шагают по мосту его носика или бродят по векам) – что все в порядке – что все на свете хорошо (хотя бы сейчас) – что желает поместиться поближе к Крусову лицу, где все хорошо – Он (это маленькая Она) не замечает бинтов и горести, и пьянотошнотных кошмаров, что ее обуревают, он просто знает, что она дама, весь день ноги ее на кухне, и время от времени она вываливает ему еды, а кроме того, она с ним играет на кровати и делает вид, что сейчас его изобьет, и обжимает, и брюзжит на него, а он юркает личиком себе в голову и моргает, и отхлопывает ушки назад, ожидая трепки, но она всего лишь с ним играет – И вот теперь он сидит перед Крус и хотя мы даже можем руками махать, как маньяки, за беседой и случается, что грубая ладонь машется прямо у него перед усиками, чуть его не стукая, или же Эль-Индио вдруг грубо решит швырнуть на кровать газету, и та приземлится ему прямо на голову, все равно он сидит, врубаясь во всех нас с закрытыми глазами и весь свернувшись, аки Кошачий Будда, медитируя среди всех наших безумных стараний, как Голубка с-под потолка – мне интересно: «Знает ли кися, что на бельевом шкафу голубь». Вот бы моя родня из Лоуэлла тут оказалась и посмотрела, как в Мексике живут люди и животные —

Но бедный маленький котейка сплошь груда блох, но ему-то что, он не чешется, как коты американские, а просто терпит – Я беру его на руки, и он лишь тощий скелетик с огромными шарами шерсти – Всё в Мексике такое бедное, люди бедны, однако что б ни делали они, всё счастливое и беззаботное, чем бы ни было – Тристесса наркуша и делом этим занимается костляво и беззаботно, американка же была бы вся насупленная – Но она кашляет и жалуется весь день, и по тому же закону, с промежутками, кот взрывается неистовой чесоткой, которая не помогает —


Меж тем я все курю, сигарета моя гаснет, и я лезу в икону за огоньком от свечного пламени, в стакане – Слышу, как Тристесса говорит что-то, и я это понимаю как «Фу, этот глупый дурак и ему наш алтарь зажигалка» – Для меня в этом ничего необычного или странного, мне просто огоньку надо – но воспринимая замечание или поддерживая веру в него, не зная, что это было, я уйкаю и отпрядываю, и прошу прикурить у Эль-Индио, который затем показывает мне погодя, быстрой набожной молитвитой с клочком газеты, подкуривая себе косвенно и с касанием и молитвой – Восприняв ритуал, я тоже так делаю, добываю себе огонек несколько минут спустя – Произношу маленькую французскую молитву: «Excuse muе´ ma ‘Dame»[77] – подчеркивая Dame из-за Дамемы, Матери Будд.

Поэтому мне не так стыдно за свою покурку, и я вдруг знаю, что все мы отправимся на небеса прямиком оттуда, где мы суть, как золотые призраки Ангелов в Золотой Связке мы поедем, стопом тормознув Deus Ex Machina[78], к высотам Апокалиптическим, Эвкалиптическим, Аристофановым и Божественным – сдается мне, и вот интересно, о чем может подумать котик – А Крус говорю я, «У твоего кота золотые мысли (su gata tienes pensas de or)», но она не понимает по тысяче и одному миллиарду множественных причин, барахтающихся в рою ее млечных мыслей, Будда-гребенных в напряге ее неотступного нездоровья – «Что значит pensas?» орет она остальным, ей неведомо, что у кота златые мысли – Но кот ее так любит и не трогается с места, крохотной попкой ей к подбородку, мурча, радый, глаза накрест прижмурены и глюпые, кисявый котейка – как Мизинчик, которого я только что потерял в Нью-Йорке, переехало его на Атлантик-авеню мотнувшим смутным сумасдвижьем Бруклина и Куинза, автоматонами, сидящими за рулями, автоматически убивающими котов каждый день по пять или шесть на одной этой дороге. «Но этот кот умрет нормальной мексиканской смертью – от старости или болезни – и будет мудрым старым здоровенным отжигом в переулках вокруг, и ты увидишь, как он (грязный, как тряпье) шмыгает у мусорной кучи, будто крыса, если Крус когда-нибудь соберется его вышвырнуть – Но Крус не вышвырнет, и кот поэтому остается у ее острия-подбородка, словно значок ее добрых намерений».


Эль-Индио выходит прочь и добывает сэндвичи с мясом, и теперь кошка с ума сходит, вопя и мяуча себе чутка, и Эль-Индио скидывает ее с кровати – но Кошка наконец ухватывает себе мяса на укус и нахрумывает на него, аки бешеный маленький Тигр, а я думаю: «Будь она большой, как тот в Зоопарке, глянула б на меня зелеными своими глазищами перед тем, как меня сожрать». У меня волшебная сказка просто, а не субботняя ночь, вообще-то мне прекрасно из-за бухла и добросердия, и беззаботных людей – наслаждаюсь зверюшками – подмечаю щеночка чиуауы, который теперь кротко дожидается кусочка мяса или хлеба, а хвостик у нее колечком и горестью, если она когда и унаследует землю, то лишь кротостью – Уши прижаты назад и даже поскуливает маленьким чиуауиным мелкопесьим страхоплачем – Тем не менее она поочередно следила за нами и спала всю ночь, и ее собственные раздумья о Нирване и смерти, и смертных, коротающих срок до смерти, скулящей высокой частоты разновидности ужаснувшейся нежности – и того сорта, что говорит «Оставьте меня в покое, я такая хрупкая» и оставляешь ее в покое в ее тонкой скорлупке, что как скорлупки каноэ над океанскими глубинами – Вот бы пообщаться со всеми этими существами и людьми, в приступе моих сивушных балдежей, чтоб разглядеть облачное таинство волшебного млека в Глубокой Образности Ума, где мы постигаем, что всё есть ничто – в коем случае они б не морочились больше, разве что после того мига, когда снова вспомнят морочиться – Все мы трепещем в сапогах смертности, родившись умереть, РОДИВШИСЬ УМЕРЕТЬ я мог бы написать на стене и на Стенах по всей Америке – Голубка в крыльях мира, с ее Сивушными глазами Нойского Зверинца; собачка с клацучими коготками, черными и блескучими, умереть родилась, трепещет у себя в пурпурных глазах, маленьких слабеньких кровососудиках под ребрами; ну да, ребрами чиуауы, и под ребрами Тристессы тоже, красивыми ребрами, она со своими тетушками в Чиуауе тоже родилась умереть, чтобы прекрасное стало уродством, проворное мертвым, радость грустью, изумье ималось – и Эль-Индиева смерть, родившегося умереть, он человек и потому применяет иглу Субботней ночи, а у него каждая ночь субботняя, и озверевает, дожидаючись, что еще остается ему делать, – Смерть Крус, мороси религии падают на ее погребальные поля, мрачный рот высажен в атласе гроба земельного… Я стенаю вновь обрести все это волшебство, вспоминая собственную свою неминучую кончину, «Если б только у меня была волшебная самость младенчества, когда я помнил, каково оно было до того, как родился, я б не переживал из-за смерти ныне, зная, что и то и другое тот же пустой сон» – Но что скажет Петух, когда умрет, и кто-нибудь хрястнет ножом ему по хрупкому подбородку – И милая Наседка, та, что ест из Тристессиной лапы глобулу пива, клювик ее сербает, как человечьи губы, усасывая млеко пива – когда умрет она, милая курица, Тристесса, ее любящая, сбережет ее косточку удачи и обернет ее красной ниткой, и сохранит среди своих пожитков, тем не менее милая Мать Несушка нашей Ное-Ковчеговой Ночи, она золотой поставщик и так далеко уходит корнями назад, что не сумеешь найти то яйцо, что подтолкнуло ее вперед сквозь изначальную скорлупу, они готовы кроить и кромсать ей хвост кромками ножовок и делать из нее фарш, который прокручиваешь сквозь железную мясорубку, вращая рукоять, и еще будешь удивляться, чего она трепещет и от страха наказания? И смерть киски, дохлой крыски в канаве с искаженным фуличиком – вот бы мне сообщить всем их страхам смерти сообща то Ученье, что я слышал от Старинных Веков, кое возместит им всю боль мягким воздаяньем совершенной безмолвной любви, что населяет высь и низь, и нутрь, и наружь повсюду в прошлом, настоящем и будущем в Пустоте неведомой, где ничего не происходит и всё есть просто то, что есть. Но они это и сами знают, зверь и шакал и любовная женщина, а мое Ученье Старины и впрямь так старинно, что они его слыхали еще задолго до меня.

Мне становится уныло и надо идти домой. Все из нас, рождены умирать.


Яркое объясненье хрустальной ясности всех Миров, оно мне нужно, показать, с нами всеми все будет хорошо – Мера машин-роботов в это время довольно-таки неуместна, да и в любое время – Тот факт, что Крус готовила на чадном керогазе большие керамики-доверху carne[79] вобщемяса из целой телки, кусманы телятины, части телячьих потрохов и телковых мозгов и кости коровкина лба… от этого Крус никакой ад не светит, ибо никто ей не велел прекратить бойню, а если бы кто-нибудь и велел, Христос или Будда, или Святой Магомет, ей бы все равно никакого вреда не грозило – хотя ей-богу, телка не —