Саврасов. Рождение весны. Страницы жизни художника — страница 13 из 20

В. В. Стасов,

«С.-Петербургские ведомости»

«…укажу из пейзажей на прелестную картину „Грачи прилетели“ г. Саврасова».

М. Е. Салтыков-Щедрин,

«Отечественные записки»

«Проселок»

Пичуга сидела на обочине пустынной дороги серым комочком. Подходя, художник принял ее за камешек, а камешек вдруг выстрелил крыльями и взлетел над придорожной травой.

Саврасов остановился и, прищурясь, следил за птицей. Он не заметил, когда пичуга растаяла в солнечном сверкании: загляделся, как вступали на край неба медленные, величавые облака.

Потом опомнился, увидел, что так и стоит посреди дороги. Близко, за лугом, — осиновая роща. Дальше стеной поднимался лес.

Саврасов вздохнул полной грудью и двинулся по дороге своим широким, неустающим шагом. Он был счастлив, как может быть счастлив идущий на этюды художник в пору зрелости лет и таланта, когда и ноги крепки, и глаза зрячи, и рука уверенно сжимает кисть.

Решительно все удавалось ему последнее время. Он суеверно говаривал: «Не к добру». Но рука была точно крылатая.

Он шел, подгоняя себя, и ему была приятна тяжесть этюдного ящика, побрякивание в нем тюбиков с красками. Хотелось поскорее найти нужную натуру, не только увидеть, почувствовать — вот она! — остановиться, вынуть чисто отскобленную палитру и щедро выдавливать на нее нужные краски: сначала легкие, теплые, потом холодные, ощущая, как тяжелеет под их грузом палитра. Потом — наконец-то! — писать, писать…

Он шел теперь проселком среди тощих крестьянских полей, все нетерпеливее вглядываясь в разворачивающиеся по сторонам ландшафты. И все больше огорчаясь: день был не тот, свет неудачный, краски не горели, лишь тускло проглядывали сквозь марево.

…Ветер налетел внезапно, поднял и погнал по проселку пыль. Саврасов взбежал на пригорок и, вскинув разлохмаченную ветром бороду, смотрел, как в небе мешались облака, как они на глазах сбивались в тяжелую тучу. Стало вдруг тихо. Сверкнуло раз, другой, все замерло, прижалось к земле — страшно и близко раскололось небо. И тотчас первые капли тяжело ударили по голове и плечам. Он заспешил к придорожным ветлам. Пошел ровный, отвесный дождь.

Посветлело как-то сразу, вдруг.

Саврасов промок до нитки. Вода со штанов просачивалась в сапоги.

Он огляделся и не узнал места.

Земля была исхлестана дождем и ветром. Проселок раскис, в размытых колеях стояли мутные лужи в пузырях. Пригорок, на который только что поднимался художник, источили грозовые ручьи. Небо было еще беспокойное, еще толкались по нему тучи, но уже порожние.

Минута — и в их разрывы хлынуло солнце. Вспыхнули, заиграли лужи, звонкая, помолодевшая, объявилась трава на обочине, а пригорок показал нарядный красный глиняный бок.

И никого-то не было рядом, чтобы охватить душою народившуюся красоту. Только он…

Художник увидел — светло, радостно отзывалась земля высокому небу, только что отбушевавшей грозе…

Он написал свой «Проселок» единым дыханием, словно боясь упустить хоть частицу того, чем одарила его тогда родная земля, — ее праздничную красоту, ее неожиданное веселье, силу…

Прослышав о новой картине, приходили взглянуть на «Проселок» художники, друзья, давние почитатели Саврасова.

Заскакивали, придумав предлог, ученики. Топтались в прихожей, стесняясь мокрых ног и строгой хозяйки, от порога заглядывали в комнату, где один, посреди чистой стены, висел «Проселок».

Гости дружно сходились в похвалах новой картине, с жаром толковали о редкостном мастерстве ее живописи.

А Саврасову было отчего-то больно. Стыдно перед тем безымянным проселком, что выставил его перед всеми в дорогую, тайную его минуту.

Он так и не отдал «Проселка» на суд публики.

Позже он подарил его давнему своему другу и коллеге Иллариону Прянишникову.

Хорошее утро

Мороз жжет щеки, уши дерет.

Снег искрится на солнце. Заиндевевшие стены зданий розовы и палево-желты. Над крышами тянутся в небо золотисто-розовые и жемчужно-серые дымы.

Костенька Коровин, ученик Московской школы живописи, весело, чуть не вприпрыжку, спешит по Мясницкой. Под мышкой у Костеньки свернутые в трубку этюды, которые писал из окна своей комнаты, — сараи, забор, ветви деревьев.

Нынче судьба Костенькина решается, сердце у него колотится громко и часто, а все равно весело ему, бежит вприпрыжку.

На площади перед церковью Флора и Лавра, покровителей лошадей, рассыпным строем, как солдаты на плацу, смешно подпрыгивая, торопятся навстречу Костеньке голуби. Бойкие сизари, вперед-назад толкая головкой, снуют под ногами, тащат за собой по снегу полоску тени.

Костенька сворачивает направо в длинную подворотню, слепнет на мгновенье после яркого света и тут же выбегает на отгороженный от солнца высоким крылом здания серебристо-серый двор, исчерканный черными изломанными линиями кустарника, снова ныряет в темный подъезд, где сперва взбирается по лестнице почти ощупью и лишь минуту спустя начинает различать охру стен, неровную белую штукатурку, тусклый рыбий блеск стертых ступеней.

На верхний этаж Костенька взлетает, не задохнувшись. Здесь, по коридору, мимо дверей мастерских, идет медленнее, степеннее.

У двери с прибитой дощечкой «Мастерская профессора Саврасова» останавливается…

«Несмотря на ранний час, за дверью бренчала гитара и было слышно — кто-то пел. Я постучался. Гитара умолкла, и оттуда крикнули: „Иди!“

Я вошел и увидел освещенную комнату с большими окнами, у которых стояли картины на мольбертах, а слева в углу высоко наставлены березовые дрова. Около них сидел на полу С. И. Светославский — художник, ученик Саврасова. В руках у него была гитара. Против, на полу, лежал юноша с большими кудрями — И. И. Левитан. Поодаль, на железной печке, сторож мастерской солдат Плаксин кипятил в железном чайнике чай.

Светославского и Левитана я видел раньше у брата моего — Сергея. Это были его приятели.

Светославский взял с печки завернутую в бумагу колбасу, нарезал ее, положил ломтиками на пеклеванный хлеб, дал Левитану, а также и мне, сказав: „Ешь!“

— Это брат Сережи, — сказал он Левитану, показав на меня.

Налив в стаканы чаю, он сел на табурет и начал петь, аккомпанируя себе на гитаре:

Зажурився чумачина,

Что копиечки нема,

Сидит лупает очима

Мов голодная сова,

    Волоки, волоки, вы мои,

    Наробили клопоту вы мини.

Пив горилку, пив наливку,

Ище с музыкой ходив.

А пришлося до расплаты

Так в полиции сидив.

    Волоки, волоки, вы мои,

    Заробляли грошики вы мини.

Левитан надел сапоги и, встав, умывался в углу. Плаксин лил ему воду из ковшика. Вытираясь полотенцем, он смотрел на меня красивыми карими глазами и спросил:

— Костя, ты тоже сюда хочешь в мастерскую поступить?

— Да, — ответил я.

— И не боишься?

Я не понял и спросил:

— А что?

— А то, что мы никому не нужны. Вот что.

И, обернувшись к Светославскому, сказал:

— Я видел этюды его. Он совсем другой, ни на кого не похож.

— Ты архитектор, — сказал мне Светославский. — Мне говорил Сережа про тебя…

— Да, я потом буду архитектором… Мне не так нравится город, дома… Природа лучше… Я охотник…

— Виют витры, виют буйны, аж деревья гнутся, — запел Светославский.

В мастерскую вошли ученики Саврасова: Мельников, такой одутловатый, небольшого роста, — сын писателя Андрея Печерского; высокий Несслер; маленький Поярков, Комаровский, Ордынский…

Левитан повел меня к своей картине. Она изображала колеи снежной дороги, которая поворачивала в большой сосновый лес. Вечер, сосны освещало заходящее солнце.

— Последний луч, — сказал мне Левитан. — Что делается в лесу, какая печаль! Этот мотив очень трудно передать. Пойдем со мною сегодня в Сокольники. Там увидишь, как хороши последние лучи.

— Пойдемте, — согласился я, — только вот в Мытищах лучше лес „Лосиный остров“. Пойдемте туда.

— Это далеко, а здесь дойдем пешком. Только надо взять немного копченой колбасы и пеклеванный.

— Непременно, — соглашаюсь я, обрадованный, что со мной говорит старший, а сам думаю: „Есть ли у мамы деньги, а вдруг нет. Вот те и колбаса!..“

Отворилась дверь, и в мастерскую вошел огромного роста человек в башлыке с палкой. Он хлопал большими озябшими руками, согревая их. Вынул из пальто платок и стал вытирать себе замерзшие усы и бороду; улыбаясь, смотрел на нас добрыми глазами. Это был Саврасов.

— Да, да, — сказал он, как бы причмокивая, — зима… Как сады покрылись инеем! У меня в Печатниках — там из окна видно забор и около бузина, тоже в инее мороза, колодец заледенел, какие формы! Гм, гм! Надо смотреть, наблюдать: кто влюблен в природу — будет художник.

И, сняв пальто и боты, он посмотрел на меня и сказал:

— Брат Сергея? Да, мне Ларион Михайлович Прянишников говорил про вас, он помнит вас таким (и он показал маленький рост)… Покажите-ка ваши этюды.

Саврасов сел на табурет. Я развернул написанные на бумаге и холсте этюды с натуры и клал их на пол перед ним. Все будущие мои товарищи столпились сзади. Я в ужасе смотрел на свои работы и думал — это не то, это не картины: ветви сирени, снег, сарай, конюшня — что это за картины? Все не то…

— Да, да, — сказал, причмокивая, Алексей Кондратьевич, — он другой. Влюблен в цвет. Ну, а что вы скажете? — обратился он к окружающим ученикам.

— Весело, — сказал Левитан.

— Композиции нет, картины нет, — заметил Несслер.

— Что за охота писать заборы? — грустно вставил Поярков. — Это не пейзаж.

— Ну, отчего? Если он хочет. Только забор очень трудно написать, — смеясь, сказал Левитан. — Но тон у него есть. Правда в цвете…

— Классический, романтический пейзаж уходит, умирает — Пуссен, Калам, — сказал Саврасов. — Может быть, будет другой… Гм, гм, да, да, — неоромантика… Художники и певцы будут всегда воспевать красоту природы. Вот Исаак Левитан, он любит тайную печаль, настроение…