Савва Мамонтов — страница 13 из 60

Репин повеселел. До чего же удачно получилось, что не уехал он в Варварино. Кстати уж сказал о том, что думал сегодня, а теперь, наверное, завтра или послезавтра, поедет выполнять заказ Третьякова: писать портрет другого Ивана Сергеевича — Аксакова.

— Да ну, вот чудесно! — Услыхав об Аксакове, Тургенев оживился, стал рассказывать, как спорил он, молодой западник, с молодым славянофилом Константином Аксаковым. Вот был яростный спорщик! Часами, бывало, до хрипоты спорили; понять ли Россию умом или не понять и измерить ли общим аршином, как Тютчев выразился. Ну что касается аршина, то здесь Тютчев, может быть, и прав, аршином только в России и меряют, а вот во Франции — метром. А что касается до того, можно ли умом понять Россию, так здесь он, Тургенев, считал и сейчас считает, что можно. И как был он, Тургенев, западник, так и сейчас им остался, но считает, что Россия такая же страна, как и другие, что русский народ такой же, как и другие, и что никакой загадочной русской души нет. А вот Константин Сергеевич доходил в спорах до того, что русскими стал признавать только лишь тех, кто родился в Москве и в окрестных губерниях, а кто подальше, так тот уж и не совсем русский. Тут Тургенев расхохотался тонко и заразительно и, точно тайну какую-то, сообщил, что забыл, наверно, Константин Сергеевич — ведь папенька его, Сергей Тимофеевич, родился-то вон где, в Уфимской губернии, да и сами братья-славянофилы, Константин и Иван, в тех же краях родились, и тоже, выходит, будто не совсем уж и русские.

— Конечно, — Тургенев откинулся на спинку стула, — это не значит, что если он западник, так он равнодушен к своему народу. В прошлом году, если бы был помоложе, непременно отправился бы на Балканы воевать за свободу славян. Но одно дело любить свой народ, другое — толковать об его исключительности.

— Да, господа. — Тургенев на несколько мгновений умолк и задумался. — А все же чудесная была семья у Аксаковых! Как они отца своего любили, как почитали! Боготворили просто. И было за что. Прекрасной души человек был Сергей Тимофеевич. А писал таким языком, что дай бог всякому. Читаешь его и словно слышишь живой голос. Грустно, что ушло все это безвозвратно. И молодость ушла.

Тургенев вздохнул и, улыбнувшись, оглядел слушателей. Ему внимали как зачарованные. Даже Верушка притихла у него на коленях.

— Вы, — обратился он к Репину, — обязательно передайте мой привет Ивану Сергеевичу. Споры — спорами, взгляды — взглядами, а люблю я его сердечно. Как молодость свою любят… И человек он отважный. Такую чудесную речь сказал. И — даром что славянофил, — речь-то свою на Запад сам переслал. В Париже она, должен вам сказать, огромное впечатление произвела. И это уже дело давнее, но — строго между нами — ведь он еще лет десять назад в Лондон ездил, к Герцену, и в «Полярной звезде» была напечатана одна его вещица, как сами понимаете, без упоминания имени автора. Это ведь было еще при «незабвенном». Вот вам и славянофил. Прав был, видно, Герцен. До вас, верно, «Полярная звезда» и «Колокол» не очень доходили, а ведь когда Константин Сергеевич умер, Герцен писал, что и славянофилы и западники хотя и смотрят, как Янус, в разные стороны, а сердце у тех и других — одно.


Назавтра Репин уехал и вернулся через неделю с портретом Ивана Аксакова. С полотна глядел умными глазами дородный краснолицый старик.

Репин рассказывал, что Аксаков вот ведь, кажется, просвещенный человек, и умом господь не обидел, и правдолюбец, а что сказал: «Вы бы, говорит, Илья Ефимович, лица мне поубавили, рожи у меня много». И просил еще, чтобы побледней лицо ему сделать. Ах, горький хлеб у портретиста, все хотят быть красивее, чем в натуре. Нет, он, Репин, на такие вещи не идет. И рожи не убавляет и вообще против натуры не шел и не пойдет.

И вдруг с налета предложил Мамонтову:

— Савва Иванович, а как же с вами? Давайте-ка я вас сегодня напишу. В пандан к зимнему портрету Елизаветы Григорьевны.

Тотчас же побежали в «Яшкин дом» за мольбертом, кистями и красками. Репин установил холст и так живо, бойко набросал углем рисунок, что все только диву дались, и тут же стал писать красками. Быстро, весело смешивал их на палитре, отходил, иногда даже отбегал на несколько шагов, глядел на Савву Ивановича и на портрет, радостно улыбался тому, что так хорошо идет, и в тот же день — 16 августа — окончил портрет. Отвалился на спинку стула со счастливым лицом и, удовлетворенный, вывел подпись. Ах, какое наслаждение дает творчество, когда чувствуешь, что дело идет так быстро и хорошо! Ни с чем не сравнимое наслаждение!

Через несколько дней Репины уехали в Москву. А Мамонтовы прожили в Абрамцеве еще полтора месяца. Лишь в конце сентября, когда пошли дожди и дорожки в парке превратились в сплошную грязь, когда мальчики стали тоскливо глядеть в окна и только Сережа, накинув плащ и шапочку, выбегал покормить любимых своих собак, когда даже у милой Верушки лицо поскучнело, а Шуренька, совсем было приободрившаяся, стала плакать и капризничать, — начали собираться в Москву и 10 октября покинули Абрамцево.

Между тем в Москву прибыла Валентина Семеновна Серова со своим Тошей, который опять, как и в Париже, стал учеником Репина, а весной следующего года и его пенсионером, потому что Валентина Семеновна уехала под Новгород, в деревню Сябринцы, где деятельно занялась пропагандированием музыки среди народа. Она закончила оперу «Уриэль Акоста» и уже начала новую — «Илья Муромец».

Зимой 1878/79 года, пока Серов жил с матерью, он бывал у Мамонтовых не очень часто, хотя и рвался к ним всей душой: там всегда было весело и как-то уютно, тепло — не то что дома…

Той же зимой в доме Мамонтовых появился еще один художник — Виктор Михайлович Васнецов, — и очень скоро стал одним из деятельнейших участников кружка. Васнецов поселился в Москве в марте 1878 года и не успел познакомиться с Мамонтовыми до их отъезда в Абрамцево. Он был хорошо знаком с Репиным и Поленовым, которые сняли ему квартиру на Остоженке.

Васнецов родом был вятич, детство провел в селе Рябово в семье сельского священника. В родных местах слышал Виктор Михайлович русские сказки, исторические рассказы о подвигах богатырей, принявшие за древностью времени и при передаче из уст в уста характер легенды или сказки. Вятский край славился резчиками по дереву, и резьба эта тоже хранила аромат стародавней Руси. Учение свое Васнецов начал в семинарии в Вятке, думая, видимо, продолжать поприще отца, но страсть к искусству превысила все — он ушел с предпоследнего курса и уехал в Петербург с родительским благословением, но совсем почти без денег.

Это был конец 60-х — начало 70-х годов, когда так успешно выступали со своими жанровыми полотнами Перов, В. Маковский, Корзухин, Прянишников… И Виктор Васнецов пошел по проторенному пути: в Академии художеств рисовал «Люция Вера» и натурщиков, исполнял программы на античные сюжеты, потом, сблизившись с Репиным и Антокольским, а позже с Поленовым, Савицким, Суриковым, Куинджи, он то рисовал «Бурлаков», подобно Репину, то «Купеческое семейство в театре», то делал многочисленные зарисовки «городских типов», явно предназначенные для будущих работ, которые и не замедлили появиться: «Нищие певцы», «Чаепитие в трактире» (чем-то напоминающее мясоедовское «Земство обедает»), «У ворот казармы» и, наконец, «С квартиры на квартиру». Эти картины оказались нисколько не ниже лучших произведений ранней передвижнической школы. Но подняться выше, пойти дальше своих предшественников Васнецов не сумел.

В 1876–1877 годах Васнецов, хотя и не был пенсионером Академии, подобно Репину и Поленову, проводит несколько месяцев в Париже, смотрит, учится, но, так же как и его друзья, мало что делает вдалеке от родины. Самой значительной его парижской работой была картина «Акробаты» («Балаганы в Париже»). Но душа его лежала к иному. Еще в Петербурге он пишет картину, где жанр сочетается с историей и даже в какой-то мере с мифологией, «Княжеская иконописная мастерская». В Париже он вдруг неожиданно для всех пишет эскиз «Богатыри» — Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович охраняют мир и покой своих сограждан.

В апреле 1878 года Васнецов поселяется в Москве и в начале лета пишет несколько жанровых картин, связанных с Балканскими событиями: «Военная телеграмма», «Карс взяли. (Победа)».

В это время Васнецов — признанный передвижник, от него ждут новых «Картинных лавочек». Экспонентом он стал еще в 1874 году, а с марта 1878 года он — действительный член Товарищества. Некоторое время он еще выставляет такие чисто жанровые вещи, как «Кабак», «Преферанс», «Вынос иконы».

Но уже зреет в нем иное. Детские впечатления, рассказы о старине, сказки и былины — выражение духа народа, того непреходящего, что побороло века, пережило многие живописные и литературные направления, — все это захватывает его властно и крепко.

Поэтому и звучит несколько противоречиво, но в то же время и закономерно, его признание Стасову, сделанное много лет спустя, в 1898 году, когда Васнецов был уже победителем на этой своей стезе, триумфатором: «…во времена самого ярого увлечения жанром в академические времена в Петербурге меня не покидали неясные исторические и сказочные грезы, противоположения жанра и истории в душе моей не было. Решительный и сознательный переход из жанра совершился в Москве златоглавой, конечно. Когда я приехал в Москву, то почувствовал, что приехал домой и больше ехать уже некуда. Кремль, Василий Блаженный заставляли меня чуть не плакать, до такой степени все это веяло на душу родным, незабвенным».

Итак, с октября 1878 года Васнецов работает в Москве. Здесь новые замыслы начинают брать верх над тем, что было данью общим настроениям, веяниям времени.

Он находит понимание и поддержку друзей-художников, которых Москва тоже захватила сохранившимся историзмом и особым колоритом московского быта. Репин пишет «Царевну Софью», Суриков — «Утро стрелецкой казни», Поленов еще летом 1877 года много работал в Кремле, писал солнечные этюды кремлевских зданий, кремлевские интерьеры (для задуманной им картины из русской истории: «Пострижение негодной царевны»).